А. - Не я применяю: это делает жизнь. То, что Спиноза говорит о "микроскопе", естественно относится и к этике. И дело тут, разумеется, не только в разнице эпох. Гитлер и Рузвельт были современниками, но если бы они встретились и поговорили друг с другом "откровенно", то понадобились бы услуги не только переводчика-лингвиста, но и, так сказать, переводчика от морали. Я не виноват в том, что, например, заповеди Моисея так же "недоказуемы", как учение Ницше о сверхчеловеке или как нигилизм Штирнера. Но человек может и обязан произвести выбор: он сам устанавливает для себя аксиомы. То, что я назвал "Ульмской ночью", то, что я называю "картезианским состоянием ума", уже предполагает выбор в аксиоматике. Я не мог бы доказать, что Декарт "благороднее" Франца Бема. Однако самое сопоставление этих двух имен я тут произвожу, преодолевая чувство брезгливости. Вполне возможно было основать "стройное мировоззрение" на Гитлеровских аксиомах. Еще легче основать его на аксиомах Ленинских (которых я, при всем своем антибольшевизме, с гитлеровскими не сравниваю). И уж, конечно, тут ссылаться на среднего человека было бы и бесполезно, и очень тягостно. За Гитлером пошли десятки миллионов представителей породы, так смело названной homo sapiens. Если б Гитлер победил, десятки миллионов, разумеется, превратились бы в сотни. Аксиомы Ленина уже приняты сотнями миллионов людей, - притом в немалой части и по нашу сторону железного занавеса, т. е. приняты свободно. Сотни миллионов людей стоят и за аксиомы демократического мира. Каков процент искренности у этих миллионов разных подразделений homo sapiens, никому неизвестно. Процент жертвенности тоже неизвестен и, должно быть, очень незначителен. "On n'est martyr que des choses dont on n'est pas bien sr"(173), - говорил Ренан. А здесь что-то слишком многие уверены в своей правоте. Как и надолго ли разрешит история этот спор, грозящий перейти в драку, - в самую кровавую драку в истории, - никто сказать не может. Но разрешит его не логика. Человечество и тут одинаково легко обойдется и без "Критики Чистого Разума", и без "Критики практического разума", и без "Критики способности суждения". Доказано не будет ничего. И это, разумеется, нисколько не мешает каждому из нас выбрать и принять те или другие аксиомы.

Л. - Допустим на мгновенье, что можно исходить из произвольной аксиоматики в установлении понятий добра и красоты. Но если они неразделимы, то вы вынуждены отвергнуть искусство, никакого "добра" в себе не заключающее. Вы не можете ведь отрицать, что есть и такое. Для того, чтобы это признавать, не нужно думать с Андре Жидом, что "из добрых чувств создается плохая литература". Или же вы считаете, что вечно только "доброе", "здоровое" искусство? Берне говорил: "Я слишком здоров: не могу писать". Обе эти "аксиомы" - "вечно только здоровое искусство" и "вечно только больное искусство" - одинаково нелепы. Один поэт создает шедевры, хотя он "болен", как Бодлэр; другой их создает, хотя он "здоров", как Пушкин. Но я готов допустить, что, если не "здоровое", то "доброе" искусство имеет больше шансов, чем "злое", на относительную вечность, т. е. на прочную любовь пяти-шести поколений. У самых же великих писателей, у таких, которые могут рассчитывать на любовь не пяти-шести, а десяти или двадцати поколений, вы и не скажете, "добры" ли они или "злы". У Толстого есть много очень жестоких страниц. "Записки из Подполья" - одно из самых замечательных произведений Достоевского. И что же вы тогда сказали бы о Прусте и о Сартре!

А. - Я сказал бы прежде всего, что самое сопоставление этих двух имен совершенно недопустимо в художественном отношении. Пруст был гений, открывший в литературе четвертое измерение, а Сартр...

Л. - Уж в этой области вы никак не установите сколько-нибудь твердой табели о рангах, Клодель сказал, как вы знаете: "Этот торжественный осел Гете". Задолго до него тот же Берне говорил, что Гете "ничтожество", "трус", "льстивый раб и дилетант". Киркегаард довольствовался тем, что называл Гете "un adroit dfenseur de fadaises"(174).

А. - Все это Гете и не очень повредило, и не понизило его места в литературной табели о рангах... Я, разумеется, понимаю, почему вы упомянули о Сартре. К сожалению, теперь вообще трудно вести философский спор, не натыкаясь на экзистенциализм, - или, по крайней мере, трудно было еще недавно: как будто эта малоинтересная и не слишком новая(175) доктрина уже начинает выходить из моды, но...

Л. - Я упомянул об экзистенциалистах потому, что их учение имеет прямое отношение к нашей беседе. Вы называете его малоинтересным. Не могу с этим согласиться. У Киркегаарда есть множество тончайших мыслей, замечательна и сама идея l'angoisse, l'angoisse devant le bien ou l'angoisse devant le mal. Еще сильнее страницы об Existenzerhellung у Ясперса(176) - на мой взгляд самого замечательного из экзистенциалистов, - в частности его страницы о смерти. Не думал я, что после Платона и Шопенгауера можно о смерти найти новое и ценное у профессора. Очень хороши и страницы Габриеля Марселя о "chacun de nous est immerg" и о "succession de tirages au sort". Я вменяю в вину экзистенциализму, что он совместим с чем угодно: у Марселя с католицизмом, у Алькие с марксизмом, у Лефевра с коммунизмом, у Сартра с его нынешним полукоммунизмом, а у Хейдеггера (в недавнем прошлом) с национал-социализмом, - как вы знаете, этот знаменитый мыслитель, через несколько месяцев после прихода Гитлера к власти, произнес памятную речь о Шлагетере. И поклонники могли сказать в его защиту лишь то, что он "был соблазнен, как ребенок, самыми внешними проявлениями гитлеровского энтузиазма", он действовал "больше по слабости", его юные сыновья были национал-социалистами и оказывали на него влияние, и т. д.(177). Хороши смягчающие обстоятельства: глава большого философского течения, поддающийся чарам нюрнбергских парадов, подпадающий под влияние мальчишек! И, хотя Сартр и теоретики вообще за это ответственности не несут, не приходится особенно удивляться молодежи из Кафе де Флор и Кафе Прокоп: уж если 1'existence prcde 1'essence (какое открытие!), то отчего же не заниматься весьма веселыми ночными похожденьями?

А. - Вы, конечно, вполне правы и в негодовании по поводу, скажет действий Хейдеггера, и в том, что учение, которое легко совместить с самыми разными взглядами, с самым разным отношением к жизни, невольно вызывает к себе некоторую настороженность. Позвольте все же вам сказать, что это не имеет отношения к нашему нынешнему разговору, - отступления в сторону позволительны и по-моему, желательны, но злоупотреблять их числом не следует. В связи с Kalos нас может тут интересовать лишь Сартр, как романист и драматург. Я не отрицаю, что много ценных страниц есть и в его неудобоваримых философских трудах, даже в "L'Etre et le Nant" с разными "permanences de la quiddit", "circuits de 1'ipseit", с "les nants qui ne se nantissent pas, mais sont nantiniss", - когда французский писатель начинает писать, как немецкий приват-доцент, он становится невыносим. К предмету нынешнего нашего разговора может иметь отношение лишь Сартр-романист. Мы говорили о картезианском состоянии ума, упоминали о Лейбницевском. Что ж (при всей неравности имен) можно, пожалуй, говорить и о Сартровском. Его хроническое состояние ума может быть выражено заглавием его лучшей в художественном отношении книги, "La Nausee". Он описывает "тошноту" раз сто, сделал из нее "состояние ума", - и, с большим вкусом, придал ему картезианскую форму: "Так это тошнота? Эта ослепительная очевидность? Долго же я ломал себе голову и писал об этом! Теперь я знаю: я существую, мир существует"... Выразимся вульгарно: Сартр дал нам cogito рвоты. Не возражаю. Он (и Селин), как купец Бородкин у Островского, "никому уважать не намерены"... Если Хейдеггера "die Philosophie des lebendigen Geistes, der tatvollen Liebe, der verehrenden Gottinnigkeit"(178) странным образом привела к Гитлеру, то Сартра экзистенциализм привел с одной стороны к психологии "La Nause", к философии "Les Mouches" с ее хором Эринний(179), очень напоминающим стишки в "философских драмах" Луначарского, к бульварным театральным пьесам и фильмам в чистейшем Холливудском стиле - с револьверами, винтовками и бомбами, да еще - к мегаломании. В конце одного из своих художественных произведений он говорит: "Уже ему предлагали услуги испытанные системы морали: был разочарованный эпикуреизм, была резиньяция, был дух серьезного, был стоицизм, все, что помогает наслаждаться, от минуты к минуте, в качестве знатока, неудачной жизнью". Другая еще более ироническая страница о "гуманисте", - радикальном, католическом, социалистическом, все равно каком, - не стоит ее приводить. Смысл ее таков, что гуманисты этих течений (т. е. поясним от себя: Спиноза, Мишле, Ламеннэ, Жорес) - старое дурачье, - об их учениях и говорить без издевательства нельзя. Очевидно, только экзистенциализм (в его Сартровском варианте) есть дело серьезное. У читателя невольно возникает вопрос: "А кто же такой этот господин Сартр!". Забавно то, что вскоре он сам стал "гуманистом" и даже, ничего об этом не зная, гуманистом очень старого иноземного толка... Конечно, я думаю, вы вспомнили о Сартре потому, что его литература представляет собой прямое отрицание идеи Красоты-Добра. Согласитесь однако, что, если учение Платона находится в прямом противоречии с художественным творчеством мосье Сартра, то тем хуже для мосье Сартра, а не для Платона. В связи с этим мы можем уделить особую беседу классической русской литературе: она одна из лучших иллюстраций к идее, о которой мы говорим.