– Это правда? – спросила Манди Гринс, пресс-секретарь сенатора. Манди было сорок лет, и из них последние шесть она работала на Кэссиди, – но сейчас от потрясения и беспокойства она выглядела куда старше, чем обычно. Кэссиди не помнил, чтобы Манди когда-либо прежде теряла спокойствие. Но нынешним утром ее глаза покраснели и припухли.
Сенатор переглянулся со своим руководителем группы поддержки; значит, Роджер ничего не рассказал остальным.
– Что именно они говорят?
Манди взяла было в руки газету, но тут же гневно отшвырнула, да так, что та полетела через весь кабинет.
– Что четыре года назад вашу жену арестовали за покупку героина. Что вы позвонили кому надо, договорились об услуге, и в результате обвинение сняли, а факт ареста замяли. «Кто препятствует правосудию?» – это они вынесли в подзаголовок.
Сенатор Кэссиди молча кивнул. Он уселся в свое большое кожаное кресло и, на мгновение отвернувшись от сотрудников, уставился в окно, сквозь которое сочился тусклый свет облачного вашингтонского утра. Репортеры еще вчера предприняли попытки поговорить по телефону с сенатором и его женой, но их звонки оставались без ответа. И все же из-за них Кэссиди чувствовал себя паршиво и почти не спал.
Клер находилась сейчас в их фамильном особняке, в Вэйланде, в штате Массачусетс. У нее действительно были свои проблемы – как почти у всякой жены политика. Но Джеймс помнил, как все начиналось: однажды во время катания на лыжах с ней произошел несчастный случай, потребовавший хирургического вмешательства. Последствием стали сильные боли в позвоночнике, и Клер давали перкордан, чтобы унять боль. Вскоре Клер стала жаждать наркотика сильнее, чем избавления от боли. Но врачи прекратили выписывать ей это лекарство, причислив ее к группе больных, которым, по их мнению, уже полагалось справляться с болью самостоятельно. Но наркотики сделались для Клер источником сладостного забвения, предоставили ей место, где можно было укрыться от стрессов и напряжения – ведь их жизнь постоянно была на виду, – да и от личной жизни, не дававшей Клер того покоя и уюта, о котором она мечтала. Джеймс мог винить в этом лишь себя – что его не оказалось рядом с женой, когда она так нуждалась в нем. Он начал понимать, насколько его мир враждебен к Клер. Этот мир в конечном итоге оттеснил ее на обочину, и Клер – такой красивой, такой умной, такой преданной – не позволили подняться выше положения зрителя с галерки. У Кэссиди было чересчур много правительственных дел, слишком много коллег, среди которых можно было крутить романтические истории, обольщать, кого-то задирать, а кого-то умасливать. А Клер оказалась одинока; она страдала от боли, и не только от физической. Кэссиди так никогда и не узнал, что же нанесло подлинную травму – несчастный случай или возникшая изоляция, – но он подозревал, что пребывание в больнице всего лишь послужило спусковым крючком для того водоворота депрессии и наркотической зависимости, который захлестнул Клер.
Отчаяние, испытанное после того, как Клер поняла, что ей не будут больше выписывать наркотики, что она утратила путь к облегчению – пусть мимолетному, но все же позволяющему как-то выносить сложившееся положение вещей, – именно это отчаяние привело Клер в тот сквер на Восьмой улице, где она попыталась купить героин с рук. Человек, которого она там встретила, держался сочувственно и всячески ее подбадривал. Он дал Клер два маленьких пакетика с наркотиком. Клер заплатила ему хрустящими крупными купюрами, которые только что получила в банкомате.
А после этого он предъявил свой жетон и отвел Клер в полицейский участок. Когда начальник участка обнаружил, кто она такая, он позвонил домой Генри Кэминеру, заместителю окружного прокурора. А Генри Кэминер позвонил своему однокашнику Джиму Кэссиди, с которым они вместе учились в юридическом колледже и который – так уж вышло – являлся в это время председателем судебной комиссии сената. Тогда-то он обо всем и узнал. Кэссиди до сих пор помнил тот телефонный звонок, миг колебаний, полный неловкости краткий разговор, предшествовавший сокрушительному сообщению. Это был один из худших моментов его жизни.
В памяти сенатора всплыло нежное, осунувшееся лицо Клер и строчки из когда-то прочитанного стихотворения: «...и, не взмахнув рукой, иду ко дну». Как он мог быть настолько слеп? Как он мог допустить, чтобы подобное произошло у него дома, в его собственной семье? Неужели общественная жизнь делает человека таким нечувствительным в жизни личной? В этом была вся Клер. «И, не взмахнув рукой, иду ко дну».
Кэссиди повернулся к своим сотрудникам.
– Она не была преступницей, – с каменным лицом произнес сенатор. – Она нуждалась в помощи, черт подери. Нуждалась в лечении. И она его получила. Шесть месяцев в реабилитационной клинике. Тихо и мирно. Об этом никому не следовало знать. Она не хотела ловить на себе чужие взгляды – хоть жалеющие, хоть понимающие. К женщине вообще чересчур скрупулезно присматриваются, если она – жена сенатора.
– Но ваша карьера... – начала было Грине.
– Моя растреклятая карьера и довела Клер до этого в первую очередь! Поймите же – у Клер тоже были мечты. Мечты о настоящей семье, с детишками, с отцом, который любит и их, и супругу, у которого они занимают главное место в жизни – как это и надлежит мужчине. Мечты о нормальной жизни. Она ведь не так уж много просила. Она хотела, чтобы у нее был дом, только и всего. Она отказалась от своей мечты ради того, чтобы я смог стать – как там меня обозвал в прошлом году «Уолл-Стрит джорнэл»? – а, да, «Полоний с Потомака». – В голосе Кэссиди прорезалась горечь.
– Но как могла она рисковать всем, ради чего вы – и она тоже – столько трудились? – Манди Грине не смогла скрыть владевшего ею гнева и отчаяния.
Кэссиди медленно покачал головой.
– Клер очень страдала, понимая, что все будут смотреть на нее, как на женщину, разрушившую карьеру сенатора. Вам никогда не понять, через какой ад она прошла. Но она все-таки прошла через него; в определенном смысле слова, мы прошли через него вместе. И выбрались наружу! И все было в порядке. До нынешнего момента.