Волны накатывались на далекий скалистый берег. Джонни зажмурился и улыбнулся, его личико стало от этого вдвое шире. Грохочущие волны с ревом врывались в маленькое жадное ушко.
— Да, Джонни, — сказала мать. — Ты слышишь море.
День подходил к концу. Джонни лежал на спине, утонув головой в подушке; в ладонях у него, как в колыбели, лежала раковина, и он поглядывал, улыбаясь, в большое окно справа от постели. Был виден пустырь на другой стороне улицы. По нему, как потревоженные жуки, носились мальчишки, и было слышно, как они кричат: «Это я убил тебя первый!» — «А сейчас я тебя!» Или: «Так нечестно!» Или: «Теперь командиром буду я, а то не играю!»
Казалось, эти голоса звучат где-то вдалеке и, словно качаясь на волнах солнечного света, то приближаются, то удаляются. Солнечный свет был как глубокая, сияющая золотая вода, эта вода лизала берег лета и грозила залить его. Медленная, ленивая, теплая, почти неподвижная. Мир отражался в ней вверх ногами, и все в нем было замедленное. Медленней тикали часы. Медленно-медленно прокатился по улице пышущий жаром металл трамвая. Будто смотришь кино, и у тебя на глазах кадры замедляются и стихает постепенно звук. Все стало мягче и расплывчатей. И ничто больше не имело значения.
До чего хочется выйти и поиграть! Он не сводил с ребят глаз — смотрел, как они в неподвижном зное залезают на заборы, играют в мяч, бегают на роликах. Голова все тяжелела, тяжелела, тяжелела. Веки, как занавес, опускались все ниже, ниже. Морская раковина лежала на подушке около его уха. Он снова прижал ее.
Бух-х — разбивались волны, тр-рр — рассыпались на песке. На желтом песке берега. А когда откатывались назад, на песке оставались пузыри пены, похожие на те, что падают из медвежьей пасти. Пузыри лопались и исчезали, как сновидения. И снова волны, и снова пена. И, переворачиваясь в ряби отступающих волн, омытые соленой влагой, разбегались в разные стороны коричневые пятна — песчаные крабы. Буханье холодной зеленой воды, прохладный песок. Звук создавал картины; маленькое тело Джонни овевал легкий бриз. И внезапно жаркий день перестал быть давящим и жарким. Часы затикали быстрей. Скорее залязгал металл трамваев. Глухие удары волн о невидимый сверкающий пляж подстегнули медлительный мир лета, и он ожил и задвигался.
Да, теперь он понял: лучше этой раковины ничего нет на свете. В любой долгий и скучный день только приложи ее к уху — и ты уже проводишь каникулы на далеком, обдуваемом всеми ветрами берегу.
Четыре тридцать, сказали часы. Время принимать лекарство, сказали быстрые звонкие шаги матери в сверкающем коридоре.
Она поднесла к его рту серебряную ложку с лекарством. Вкус, увы, был… какой бывает у лекарства. Джонни скорчил гримасу, заготовленную специально для таких случаев. Чтобы скорее перестать чувствовать этот вкус, он запил молоком, а потом посмотрел вверх, на доброе, светлое лицо матери, и спросил:
— Можем мы когда-нибудь поехать на море, мам?
— Конечно. Может быть, на Четвертое Июля, если твой отец получит свой двухнедельный отпуск в это время. За два дня доедем на машине до берега, проведем там неделю и вернемся.
Джонни сел поудобней; глаза у него были какие-то чудные.
— Я никогда не видел настоящего моря, а только в кино. Готов поспорить, оно и пахнет по-другому, и вид у него другой, чем у нашего Лисьего Озера. Оно огромное и в тысячу раз лучше. Так обидно, что нельзя прямо сейчас туда отправиться!
— Ждать недолго, сынок. Вы, дети, такие нетерпеливые.
— Очень хочется.
Она села на кровать и взяла его за руку. Не все, что она сказала, было понятно, но кое-что он все же понял.
— Если бы мне пришлось писать книгу о философии детства, я бы, наверно, назвала ее «Нетерпение». Нетерпение во всем. Вынь да положь — и так всегда. Завтра кажется далеким-далеким, вчера словно не было. Племя Омаров Хайямов — вот вы кто. Живете минутой. Станешь старше, поймешь, что способность быть терпеливым, ждать, заранее рассчитывать говорит о зрелости, то есть о том, что ты стал взрослым.
— Не хочу быть терпеливым. Не хочу лежать в постели. Хочу на морской берег.
— А на прошлой неделе ты хотел бейсбольную перчатку, сейчас и ни минутой позже! «Пожалуйста, ну пожалуйста! — просил ты. — Ой, какая она красивая, ты только на нее посмотри! И последняя в магазине, на полке больше ни одной не осталось!»
Какая же все-таки она странная, эта мама! А мать продолжала между тем:
— Помню, однажды, когда я еще была маленькой девочкой, я увидела в магазине куклу. Я показала на нее маме, сказала, что эта последняя, все остальные проданы и эту тоже продадут, если ее не купить сейчас же. На самом деле на полке было не меньше десятка таких кукол. Просто у меня не было сил ждать. Мне тоже не хватало терпения.
Джонни повернулся на бок. Глаза его стали широкие-широкие и были полны теперь голубого света.
— Но я не хочу ждать! Если я буду слишком долго ждать, я вырасту, и мне уже не будет интересно.
На это она не сказала ни слова. Она сидела в той же позе, но пальцы ее рук теперь судорожно сжимались, а глаза стали влажными, может быть, из-за того, о чем она думала. Она зажмурила глаза, открыла снова и сказала:
— Иногда мне… кажется, что дети знают о жизни больше, чем мы, взрослые. Кажется, что ты… прав. Но я не решаюсь тебе об этом сказать. Это… как бы не по правилам.
— Каким, мама?
— Цивилизации. Радуйся жизни, Джонни. Радуйся, пока ты ребенок.
Она произнесла это громко, и голос был не такой, как всегда.
Джонни прижал раковину к уху.
— Мама! Знаешь, чего бы мне хотелось? Оказаться прямо сейчас на берегу моря, бежать к воде, держаться за нос и кричать: «Кто последний — обезьяна!»
И он весело рассмеялся.
Внизу, на первом этаже, зазвонил телефон. Мать пошла взять трубку.
Джонни лежал и слушал раковину.
Еще целых два дня впереди. Он опять поднес к уху раковину и вздохнул. Целых два дня! В комнате было темно. В больших квадратах окна томились пойманные звезды. Ветер покачивал деревья. На тротуаре внизу взвизгивали, раскатываясь, ролики.
Он закрыл глаза. Снизу, из столовой, доносился стук ножей и вилок. Отец с матерью ужинали. Вот отец рассмеялся своим звучным смехом.
Волны по-прежнему разбивались одна за другой о берег внутри морской раковины. И… что-то еще слышно:
— Там, где катятся валы, где играет с волной волна, где криком чаек полны утро и вечер дня…
— Что?
Он замер. Прислушался. Удивленно заморгал. И еще, чуть слышно:
— …Солнце на волнах, море без дна. Э-гей, э-гей, приналягте, друзья.
Будто сотня, а то и больше голосов пели под скрип уключин.
— …Придите к морю, где паруса…
И другой голос, совсем отдаленный, едва различимый сквозь шум волн и океанского ветра:
— Приди же к морю-циркачу, что за валом бросает вал; к сверканью соли на берегу, по тропе, которой не знал…
Он отнял раковину от уха, изумленно на нее посмотрел. Потом снова прижал.
— …Ты хочешь к морю, мой маленький друг, хочешь ли к морю прийти? Так возьми меня за руку, маленький друг, возьми меня за руку, маленький друг, и вместе со мной иди!
Дрожа, он крепче прижал раковину, приподнялся и сел в постели, часто-часто дыша. Сердце прыгало и билось о стенку его груди.
Волны глухо ударялись о далекий берег и рассыпались брызгами.
— …Ты когда-нибудь раковину видал? Перламутровый штопор морей, широкий вначале, сходит на нет, вот здесь он вьется, вот тут его нет, но, мой мальчик, конец у него все же есть — там, где камни от пены белей!
Маленькие пальцы вжались в спираль раковины. Да, все правильно. Раковина закручивается, закручивается, закручивается, а потом вдруг ничего нет.
Он закусил губу. Что… что такое говорила мама? Про детей. Про какую-то… философию детей? Про нетерпение. Нетерпение! Да, правда, он нетерпелив! Ну и что в этом плохого? Его свободная рука, сжавшись в твердый белый кулачок, ударила по стеганому одеялу.