Тяжело дыша, мы уже подбежали к школе, и вдруг мне опять стало страшно, и я остановился.

— Вы идите вперед, а я за вами, — сказал я ребятам. Зазвонил второй звонок. Дети побежали в класс. Я смотрел на школу, всю обвитую плющом. Слушал шум голосов, это обычное гудение. Слушал, как звенят, призывая к тишине, колокольчики в руках учителей; а потом из окон потянулись ко мне, словно руки, резкие учительские голоса.

Яд, снова подумал я. И дают его детям не только родители, но и учителя! Они тоже хотят, чтобы я болел! Учат, как болеть все больше и больше! И… и… этому радоваться.

— Доброе утро, Дуглас.

Я услышал стук высоких каблуков по асфальтовой дорожке. У меня за спиной, широколицая и бледная, в пенсне, с коротко остриженными волосами, стояла директор школы, мисс Адамс.

— Ну, идем, — сказала она, твердо взяв меня за плечо. — Ты уже и так опоздал. Идем.

Она повела меня, раз-два, раз-два, вверх по лестнице, к моей судьбе…

Мистер Джордан был толстяк с редеющими волосами, его зеленые глаза всегда смотрели серьезно, и у него была привычка, когда он стоял перед своими таблицами и диаграммами, раскачиваться на пятках. Сегодня он принес изображение человеческого тела в разрезе. Можно было видеть зеленые, синие, розовые, желтые вены, капилляры, мышцы, сухожилия, внутренние органы, легкие, кости и жировые ткани.

Мистер Джордан показал кивком на рисунок.

— Есть очень большое сходство между процессами в раковой опухоли и делением здоровых клеток. Рак — это как бы взбесившаяся нормальная функция. Перепроизводство клеточного материала приводит к…

Я поднял руку.

— Как пища… то есть… отчего тело растет?

— Хороший вопрос, Дуглас. — И он постучал по изображению. — Пища, после того как поступит в организм, расщепляется, усваивается и…

Я слушал и прекрасно понимал, что именно пытается со мною сделать мистер Джордан. Недолгие годы моей предшествующей жизни отпечатались во мне, как отпечатывались на мягком сланце древние растения и животные. Мистер Джордан пытался стереть, загладить отпечаток. И в конце концов все должно стереться, все, во что я верю, и все, что думаю. Мать изменяет мое тело пищей, мистер Джордан делает то же самое словами.

И я, чтобы не слушать, начал рисовать на бумаге. Стал мурлыкать себе под нос, начал придумывать новый, свой собственный язык. До конца дня я уже не услышал больше ни слова. Я отбил нападение, сумел противодействовать яду.

Но после школы я, проходя мимо лавки миссис Сингер, купил большую конфету. Не удержался. И, когда съел, написал на обертке:

«Это самая последняя конфета, которую я съел в своей жизни. Даже на субботнем сеансе, когда увижу на экране Тома Микса и Тони, я не буду больше есть конфет».

Я посмотрел на груды сладостей на полках — словно собранный в стога урожай. Оранжевые обертки, с небесно-голубым словом «ШОКОЛАД». Желтые и фиолетовые, с мелко напечатанными на них синими словами. Я чувствовал конфету внутри себя, чувствовал, как мои клетки от нее растут. Каждый день миссис Сингер продает сотни конфет. Так, значит, она тоже участвует в этом заговоре? Неужели она не знает, что происходит от ее конфет с детьми? Почему она это делает? Может, завидует их молодости? Хочет, чтобы они скорей состарились? Я готов был убить ее!

— Что ты делаешь?

Это подошел ко мне сзади, пока я писал на обертке, Билл Арно. С ним была Кларисса Меллин. Она смотрела на меня своими голубыми глазами и не говорила ни слова.

Я быстро спрятал бумажку.

— Ничего, — сказал я.

Мы пошли втроем. Вокруг ребята играли в классы, в перышки, гоняли консервную банку, и я повернулся к Биллу и сказал:

— Через год, а может, два нам уже нельзя будет этим заниматься.

Билл рассмеялся только и сказал:

— Еще что! Кто это, интересно, нам запретит?

— Они, — ответил ему я.

— Кто «они»? — спросил Билл.

— Неважно кто, — сказал я. — Вот увидишь.

— О-о-о, — протянул Билл. — Да ты спятил!

— Не понимаешь! — крикнул я. — Мы играем, бегаем, едим, а они в это время незаметно для тебя делают так, чтобы ты думал по-другому, поступал по-другому и даже двигался по-другому. И вдруг, пожалуйста — в один прекрасный день ты перестаешь играть и сам начинаешь все время о чем-то думать и тревожиться!

Мое лицо пылало, руки сжались в кулаки. Ярость слепила мне глаза. Билл повернулся и с хохотом зашагал прочь. Кто-то, распевая «Все кончено, все кончено, Анни», перебросил через крышу соседнего дома мяч.

Можно прошататься весь день без завтрака или обеда; ну, а без ужина? Желудок мой вопил, когда я сел тихонько на свое место за столом. Я смотрел вниз, на колени, и крепко держался за них руками. Не буду есть, говорил я себе. Посмотрим еще, кто сильнее.

Отец сделал вид, будто меня понимает.

— Не заставляй, пусть идет из-за стола, — сказал он матери, видя, что я не ем. Он подмигнул ей. — Поест потом.

Я провел весь вечер, играя с другими детьми на теплых улицах городка, у кирпичных одноэтажных домов; уже стемнело, а мы все гоняли гремящие консервные банки и лазили по деревьям.

Войдя в десять часов вечера в кухню, я понял: сопротивляться бесполезно. На холодильнике лежала записка: «Ешь сколько захочешь. Папа».

Я открыл холодильник, и на меня дохнуло морозом и заиндевелой пищей. Я увидел развалины чудесной курицы. Поленницей лежали стебли сельдерея. Из зарослей петрушки выглядывала земляника.

Теперь нельзя было понять, сколько у меня рук. Похоже было, что не две, а целая дюжина. Совсем как у восточных богинь, которым поклоняются в храмах. В одной помидор. Другая ухватила банан. Третья — клубнику! В четвертой, пятой, шестой — маслина, редиска, кусок сыра!..

Через полчаса я опустился на колени перед унитазом и откинул сиденье. Разинул рот и стал проталкивать ложку за язык, в свое сопротивляющееся горло — глубже, глубже…

…Я лежал в постели, радуясь, что сумел избавиться от еды, которую так жадно глотал, и я вздрагивал каждый раз, когда едкий вкус исторгнутого напоминал о себе моему рту. Я лежал дрожащий, опустошенный, снова голодный, но теперь слишком слабый, чтобы есть…

Я был очень слаб и утром и, очевидно, очень бледен, потому что мама обратила на это внимание.

— Если в понедельник не станет лучше, — сказала она, — пойдешь к врачу!

Была суббота. День, когда можно кричать в полный голос и серебряные колокольчики учителей на заставляют тебя умолкнуть; день, когда во мраке длинного зала кинотеатра «Элита» движутся на светлом экране черно-белые гиганты; день, когда дети — просто дети, а не растущие существа.

Не видно было ни души. Раньше, утром, когда я, как все ребята, должен был бы шагать вдоль Северобережной железной дороги, где на уходящих вдаль параллельных полосах металла вскипает жаркое солнце, я вместо этого слонялся, не зная куда податься, ужасающе растерянный. И когда я в конце концов, часа в три дня, оказался у оврага, в овраге уже никого не было: все мальчишки и девчонки сидели в кино, на дневном сеансе, и сосали лимонные леденцы.

Таким первозданным, старым, зеленым, до краев полным одиночества я не видел овраг еще никогда — мне даже стало не по себе. И я еще никогда не видел его таким тихим. С деревьев свисали петли винограда, на дне бежала по камням вода, а высоко на деревьях пели птицы.

Прячась за кустами, останавливаясь и снова пускаясь в путь, я двинулся вниз по тропинке, которую знали только школьники. Подходя к мосту, я увидел, что с той стороны, навстречу мне, по нему идет Кларисса Меллин. Она возвращалась домой, под мышкой у нее было несколько маленьких свертков. Мы поздоровались смущенно.

— Что ты здесь делаешь? — спросила она.

— Да гуляю просто, — ответил я.

— Один?

— Угу. Все ребята сейчас в кино. Она помедлила, потом спросила:

— Можно, я погуляю с тобой?