Он потянулся было к бутылке, но качнулся, неуклюже махнул рукой и навзничь рухнул на кровать. Раздался громкий храп, рот Мазеля широко открылся, и по бороде сползла тягучая табачная слюна.
– Наконец-то заткнулся, – Геся брезгливо усмехнулась и некоторое время задумчиво смотрела на мужа, – жаль, что не с концами. – Затем надела туфли на босу ногу, набросила манто и, держа в одной руке лампу, а в другой бутылку мартеля, пошатываясь, вышла из комнаты.
В нетопленом доме было холодно, промозгло и темно. Маркизы, сорванные с окон, белели на паркете смятым саваном, со стен свисали клочьями шпалеры, люстры расплескались по полу россыпью хрустальных брызг. Пахло сыростью, дробленой штукатуркой и бедой. Все казалось умершим, потерянным, неживым. Впрочем, нет, не все – в комнате, где обосновались «альбатросы», жизнь кипела ключом. Раздавался звон стаканов, уморительные морские прибаутки и визгливый женский смех, скорее испуганный, чем веселый.
«Вот Зинка, задрыга, этой все равно, где и с кем, – Геся с минуту постояла у двери, вслушиваясь, – а впрочем, кто ее спрашивает, покроют при любом раскладе». Она гадливо усмехнулась и, обходя груды вывороченного паркета, двинулась через Балетную гостиную. Обстановка к танцам не располагала – зеркала чернели звездчатыми язвами, кресла были тщательно выпотрошены, а рояль напоминал загнанного зверя с выбитыми зубами клавиш. «Вот порезвились-то». Гесе вдруг тоже захотелось испытать восторг разрушения, с хамской вседозволенностью что-нибудь сломать, спалить, исковеркать.
Она совсем уж было собралась впечатать в стену мраморную Терпсихору, но, решив все же не шуметь, сдержалась, преодолела книжные завалы в библиотеке и тихонько поскреблась в комнату Варвары.
– Эй, ку-ку!
Ей никто не ответил, и, надавив на бронзовую ручку, Геся без церемоний вошла внутрь, поставила мартель и лампу на стол.
– Ты, Варька, сдурела? Пьяной матросни полный дом, а тебе и дверь не запереть?
В комнате царил страшный беспорядок. Одежда, белье, какие-то бумаги вперемешку валялись на полу, дверцы шкафа были распахнуты, выдвинутые ящики комода зияли пустотой. Стол ломился от еды и бутылок, воздух в комнате был тяжел, пахло потом, табаком и спермой.
– А что мне матросы-то?
Варвара лежала на смятых простынях, смотрела на остывающие угли в камине и курила. Из-под верблюжьего халата выглядывало круглое, в свежих ссадинах колено, рыжие волосы были растрепаны.
– Меня теперь сам комиссар топчет, я теперь с пролетарской начинкой. Четырежды за вечер осчастливил, а сейчас укатил Багрицкого ночником мордовать. Довольный, надо полагать.
Она вдруг зло рассмеялась и, рывком усевшись на кровати, с ненавистью уставилась на Гесю:
– Ну, что скажешь, сука? Тварь, иудина кровь! Тебе-то Багрицкий какое место прищемил? Дешевка, шкура продажная, родного брата в подвал «чрезвычайки», паскуда!
Она резко вскочила на ноги и неумело, по-детски, закатила Гесе пощечину, еще одну, еще, еще. Рот ее перекосился от бешенства, глаза сверкали, верблюжий халатик распахнулся на груди. Варвара была сильно пьяна.
Третьего дня ее вместе с мужем арестовали и привезли в бывшее здание градоначальства на Гороховую[2], где разместилась Чрезвычайная комиссия. Двое суток Варвара провела в тесной камере для «благородных» – с тремя интеллигентами и одной переполненной парашей. Наконец сегодня утром ее вызвали на допрос, силой раздели и, поставив на колени, долго держали на каменном полу. Пока она тряслась от холода, комиссар ЧК Павел Зотов пристально рассматривал ее, молча курил и странно улыбался. В глазах его разгоралась страсть, на скулах катались желваки. Затем он разрешил ей одеться, без проволочек подписал пропуск и на прощание сделал комплимент:
– У вас на редкость красивые ноги. Надеюсь, и мозгов достаточно, чтобы понять, как помочь вашему мужу. Заеду к вам сегодня в два часа, поговорим подробней.
Зотов приехал. Привез выпивки, закуски, вел себя чинно и много говорил о неотвратимом, как победа революции, влечении полов. Грозился помочь Багрицкому, читал раннее из Блока и все ощупывал глазами рельефы Варвариной фигуры. Потом затащил ее в постель, четырежды добился своего и, пообещав вернуться, уехал на ночной допрос. После него остались вонь портянок, стол, заваленный съестным, и какой-то приторно-тягучий, гадостный осадок в душе.
– Ну что, легче стало? – Сделав вид, что ничего не случилось, Геся потерла щеки, бросила в камин дверцу очередного секретера и вернулась к столу. – Давай-ка лучше выпьем.
Толкнула Варвару на кровать, сунула стакан ей в руки, уселась рядом.
– Братец, братец, мой незабвенный братец. Бедный, несчастный, сидит в тюрьме. Жалко до слез.
Одним глотком она выпила коньяк и, не закусывая, вытерла губы тыльной стороной ладони. Шумно выдохнула, налила еще.
– А я, конечно, сука, дешевка, шкура. И кто вспомнит теперь, что ради братца эта шкура ложилась под Распутина, Симановича и прочую сволочь? Что это через ее лохматый сейф он сделался банкиром Багрицким? И как же любимый братец отблагодарил меня?
После коньяка и кокаина Геся сделалась чувствительной, на ее глаза навернулись слезы и редкими градинами покатились по красным как свекла щекам.
– Взял в дело? Дал денег, чтобы жить в Париже? Купил дом на взморье? Увы. – Она горестно вздохнула и, медленно повернув голову, почти коснулась губами щеки Варвары. – Он отнял у меня тебя. Но я пошла и на эту жертву ради брата. Я, падла, сволочь, иудина кровь, дешевка!
Геся залпом хватила коньяка и, пошарив взглядом по столу, отломила кусочек шоколада. Потом закурила «Фрину» и с видом оскорбленной добродетели надолго взяла паузу. В ее лице российская сцена потеряла вторую Комиссаржевскую. Варвара тоже молчала. Ярость ее выплеснулась в крике, в этих неловких пощечинах, на душе остались лишь усталость, чувство униженности и ощущение липкой, несмываемой грязи. Не было сил ни говорить, ни шевелиться, хотелось только сидеть вот так, с папироской, у камина и смотреть на пламя сквозь густую коньячную пелену.
– И теперь, когда братец, не оставив мне ни копейки, решил навсегда увезти тебя за кордон, что же мне оставалось делать? – Нарушив, наконец, молчание, Геся, всколыхнув табачный дым, подлила Варваре мартеля. – Я ведь без тебя, дорогая моя, жить не могу, – как увидела в первый раз, пропала, влюбилась без памяти.
Влажные глаза ее превратились в бездонные омуты, кривя опухшие губы, она горячо зашептала:
– Милая моя, ну зачем ты пачкаешься с этим комиссаром? Ну, уж если так надо, давай я Мазеля натравлю, он слово скажет, и Багрицкого отпустят. Все будет как ты хочешь, только не гони меня, дай побыть с тобой.
Ласково обняв Варвару, она тронула губами ее ухо, слегка прикусила мочку и повела горячим языком вниз, по шее, к впадине между грудей. Тело ее содрогалось от желания, дыхание сделалось прерывистым и хриплым, казалось, внутри нее проснулся огнедышащий вулкан. Уже не в силах совладать с собой, она резко бросила Варвару на спину, скользнула пальцами под сбившийся халат и, постанывая, шепча что-то ужасно непристойное, принялась целовать шелковистую кожу ее бедер.
Гесины губы касались самых запретных уголков, язык был быстр и умел. Это было торжество взбудораженной плоти, разгул животной, противоестественной похоти, бурный апофеоз безудержного вожделения. Потом раздался крик Варвары – долгий, полный упоения, страсти и неизведанного восторга. В постели сестра была неизмеримо лучше брата.
В то же самое время Багрицкий корчился на мокром полу в подвале «чрезвычайки» и, держась за отбитые почки, мучительно харкал кровью. Номера и девизы счетов он открыл еще на первом допросе, после того как его долго топтали сапогами, однако истязания не прекращались, и сейчас, больному, духовно сломленному, ему хотелось только одного – побыстрее умереть. Ждать ему оставалось недолго…