— Свыщи, свыщи, недолго сам будешь свыстатый…

Так или иначе, он добился своего. Оперное интермеццо положило разговору конец, в ход снова пошли карты и бутылка водки.

Девушка долго смотрела на Юзефа, лоб омрачили мелкие морщинки, голову втянула в плечи. Она напоминала испуганную черную птицу.

Юзеф полез в карман и достал портсигар. Курение он считал вредным капризом и позволял его себе только в минуты особого настроения, например во время особенно волнующей партии в шахматы или хорошего концерта, — как он говаривал, концерта «для искушенных». У папиросы был неприятный вкус, она щипала и раздражала горло, иссушенное сильным ветром, — вкус, однако, не совсем новый, уже когда-то испробованный. Он вспомнил вкус первой папиросы, которой угостил его отец. Они тряслись на телеге, ветер дул им в лицо, папиросный дым драл горло, душил. Юзеф увидел движение своей руки, бросающей папиросу в пыльный двор, — и повторил его.

Кто знает, не стало ли бы это незначительное воспоминание причиной исчезновения росточка эйфории, если бы повлекло за собой естественную череду дальнейших воспоминаний и размышлений. Ближайшее будущее к этому располагало. Но семечку была уготована другая судьба…

Машина съехала с дороги, остановилась у благоухающей стены леса. Было время обеда, мужчины достали из своих коробок палки колбасы, и запах чеснока заглушил запах хвои.

Ах, как быстро прорастало это семечко! Юзеф поспешно выскочил из машины и пошел в лес. Несколько менее понятна была спешка девушки, которая сорвалась с места и побежала за Юзефом. Оба скрылись в зеленой гуще, среди сверкающих солнечных пятен и разросшегося папоротника. Когда девушка догнала Юзефа, он уже лежал под деревом, на мягком мху, и глубоко дышал. На лице его блуждала умиротворенная улыбка.

Девушка, еще запыхавшаяся после бега, первой нарушила молчание, объясняя свое появление. Она, по ее словам, не могла остаться в машине с теми пьяницами, которые радуются и веселятся… А еще она боялась, что они снова примутся за рассказы об убийствах, и поэтому прибежала сюда. Она, мол, уже на грани, особенно после вчерашнего…

Юзеф, который до сих пор слушал молча, воспользовался первой же паузой — голос у девушки сорвался — и мягко сказал:

— Не сейчас, пожалуйста, не сейчас…

Девушка нахмурила брови и презрительно заметила:

— Можно подумать, у нас тут майский пикник!

— Да, — ответил Юзеф, — декорации как раз подходящие. — И увидел, как лоб девушки покрывается гармошкой морщинок, тех самых, которые появились во время арии из «Риголетто». Он отвел взгляд и добавил: — Оглядитесь и признайте, что я прав. Хотя уже сентябрь, так что следовало бы сказать «сентябрьский пикник». Порадуемся же сентябрьскому пикнику! Вам такой лозунг по душе? Мне — очень.

Девушка, которая понятия не имела о семечке эйфории и его повадках, вполголоса бросила словцо, которое без обиняков выражало ее мнение о лежащем на мху Юзефе. Он услышал — ну и что? Пропустил мимо ушей, в лес, и продолжил:

— Да-да… Порадуемся же сентябрьскому пикнику! Поверьте, это очень мудрый лозунг, а мудрость следует уважать. Последуйте моему примеру, детка, садитесь на мох и обратите внимание на то, сколько необычного в будничной жизни — например, пение птиц, шум ветра в ветвях, запах хвои…

Не смущаясь ее молчанием, не обращая внимания на все более явную гармошку морщин, Юзеф заявил, что вот он всю жизнь слишком мало был связан с тем, что минуту назад назвал декорациями пикника, и что в настоящий момент очень об этом жалеет. Ибо чувствует, что это источник силы, который…

— Прекратите пороть чушь! Ради Бога, прекратите пороть чушь!!! — воскликнула девушка и зажала уши руками.

Столь шумный протест заставил Юзефа замолчать. Пауза вышла неудачной: со стороны машины донеслись пьяные вопли, что-то невнятное на животрепещущую тему. Юзеф отщипнул кусочек мха и, поднеся к глазам пушистую зеленую подушечку, рассматривал ее чрезвычайно внимательно. Возможно, он сумел бы спрятаться в безопасной мягкой зелени, если бы не донесшийся до него звук. Звук, который он — не сильно ошибившись — принял сперва за плач птицы. Девушка плакала, закрыв лицо руками и раскачиваясь, словно охваченная отчаянием старуха. Он выбросил мох и протянул руку. Проявления сочувствия не были ему чужды. Он сделал движение, которое не раз украдкой опробовал на хозяйкином коте — провел рукой по жестким кудрям девушки, а вместо риторического «ну чего тебе, киса, чего…» произнес просительно: «Не плачь… не плачь же».

Девушка снова воскликнула:

— Вы не знаете, что они… они вчера!..

Но он снова не дал ей закончить:

— Я знаю. Я все знаю, детка…

Тогда она в самом деле перестала плакать и, будто ребенок, пытаясь утешиться, положила голову ему на грудь и прижалась крепко, отчаянно. Так они лежали в зеленой гуще леса, сплетясь друг с другом среди сверкающих солнечных пятен и разросшихся папоротников, а его ладонь без устали скользила по неспокойному черному морю ее волос.

Он чувствовал, как больно, но приятно сжимается его сердце, что явно свидетельствовало о переменах в химическом составе семечка. До сих пор легкое, как мыльный пузырь, оно получило повреждение, ранку, через которую — словно через пробоину в корабле — просачивался этот тяжелый мучительный яд.

* * *

Вернувшись в машину, оба сели на свои прежние места, далеко друг от друга, и это отдаление после сближения Юзеф принял с большим облегчением. Теперь он сидел по ходу движения, сосредоточенный, вслушивающийся в себя. Он отчетливо чувствовал болезненный груз, камешек, который лежал у него на сердце. Ибо в него-то и превратилось прежде легкое и непринужденное, словно мыльный пузырь, семечко эйфории. Смертельно раненное, до краев наполненное ядом, оно окаменело. Но и в этом состоянии следовало своим прежним, чудным привычкам: этот камешек, вопреки законам природы, рос и увеличивался, и вскоре из камешка превратился в камень, давивший своей тяжестью Юзефу на грудь.

Они спускались в просторную долину реки. Поездка подходила к концу, и, как это обычно бывает, путников сморила усталость. Мужчины погрузились в безвольную дрему, слышалось только звяканье пустых бутылок из-под водки.

Под колесами машины загромыхал железный мост. Юзеф стряхнул с себя оцепенение, посмотрел вокруг. Прислушался.

Вдали мелко и сухо застучала ехавшая им навстречу телега. Возница взмахивал кнутом, позади, на охапке соломы, сидел мужчина в темной одежде и жестком капюшоне, а рядом с ним молодой парень. Юзеф вдруг увидел вблизи большие часы луковицей, услышал тихий щелчок золотой крышки. По белому циферблату ходила рука времени.

— Мы опоздали, отец? — услышал он свой голос. И голос отца:

— Да где нам опоздать, не бойся, у тебя вся жизнь впереди…

Он прижал ладонь к сердцу — так ему стало больно. Вся жизнь впереди! Он не то вздохнул, не то вскрикнул от боли. Вся жизнь… Увидел отцовские глаза, полные доверия и надежды. «И что? — спросил он себя и сам себе ответил: — Ничего… ничего…»

На горизонте появилась темная вертикальная черта. Он удивился, но потом понял: это была труба кирпичного завода, который располагался далеко за городом. Но удивление не прошло: он смотрел на родной пейзаж, как на давнишнего друга, встреченного спустя много лет и изменившегося до неузнаваемости. Они ехали по равнинам, по однообразным степным равнинам, которые вели по неизъезженным полевым дорогам, и белые фигуры святых стояли на распутьях. Пахло вереском и чабрецом. А когда наконец в низине под Замковой горой показалось местечко, то и оно удивило его своим изменившимся обликом. Колокольня костела переместилась с переднего плана вглубь, за крыши домов, речка лениво текла не там, где прежде, а вслед за рекой и холм изменил местоположение. Он понял. Он возвращается той дорогой, по которой проехал всего лишь раз в жизни — когда отправлялся на учебу в большой город. Тогда они тряслись в грузовике до ближайшей железнодорожной станции. Он только однажды так ехал, потому что уже в первые каникулы возвращался домой по новой железнодорожной ветке, построенной в том году. Из окна поезда местечко встречало приезжающих колокольней, а лес, именуемый Черным, подступал к самой станции. Ни трубы кирпичного завода, ни степных равнин видно не было.