Лестница скрипела так же жалобно, как и прежде, но теперь я различала оттенки этих стонов: одна ступенька пела высоко и тонко, другая стонала басом, третья издавала короткий, сухой треск, будто предупреждая, что долго не протянет. На втором этаже коридор встретил нас густой темнотой – она была почти осязаемой, вязкой, и я на миг задержала дыхание, входя в неё. Астер подняла свечу повыше, и тени шарахнулись по стенам, обнажая всё те же ободранные обои, свисающие лохмотьями, и истлевшую дорожку под ногами, на которой наши шаги оставляли едва заметные вмятины, тут же исчезающие.
В комнате ничего не изменилось. Тот же сумрак, та же пыль на туалетном столике, осевшая с тех пор, как я провела по ней пальцем, тот же саквояж, сиротливо стоящий в ногах кровати – потертый, тяжёлый, он казался живым существом, притаившимся в ожидании. Только ветер за окном стих, и ветви больше не царапали стекло – замерли в ожидании ночи, прижавшись к раме, словно боялись пропустить что-то важное. Тишина стала другой: не той, давящей, что сопровождала меня весь день, а какой-то выжидательной, наполненной едва уловимыми звуками – потрескиванием старого дерева, шепотом осыпающейся штукатурки за стенами, дыханием дома, которое я начинала различать.
– Я сейчас, госпожа, мигом, – Астер поставила подсвечник на столик и засуетилась.
Я наблюдала, как она лихорадочно, но тщательно проводит тряпкой по поверхностям. Тряпка у неё откуда-то взялась из кармана передника – серая, но чистая, сложенная в несколько раз. Пыль взметнулась в воздух, закружилась в свете свечи мельчайшими частицами, затанцевала в косых лучах золотыми искрами, прежде чем медленно осесть на пол, на столешницу, на мои плечи. Астер протерла столик, подоконник, даже спинку кровати и ножки стула, стоящего в углу, – она двигалась с какой-то одержимой тщательностью, будто от чистоты этой комнаты зависело её собственное спасение.
– Я каждое утро прихожу, – говорила она, не прекращая работы, и голос её звучал приглушённо, потому что она наклонилась, протирая нижнюю перекладину. – Протираю, проветриваю. Но пыль всё равно садится. Дом старый, сухой, щелей много. А полы я мою раз в седмицу – вода далеко, носить тяжело.
Она говорила быстро, словно боялась, что я прогоню её или, хуже того, начну расспрашивать о чём-то. Слова лились сплошным потоком, заполняя тишину, и я видела, как напряжены её плечи, как она старается не смотреть на меня. Я молчала, и это её, кажется, устраивало.
– Постель я свежей соломой набила позавчера, – добавила она, взбивая подушку, и солома зашуршала под её ладонями сухо, успокаивающе. – Бельё, правда, старое, но стираное. У Жанны зола хорошая для стирки получается, отбеливает. Она золу из берёзы собирает, знаете, берёзовая зола всегда мягче, она и запах убирает, и белит без едкости.
Я взглянула на кровать. Балдахин над ней, тяжёлый, выцветший, в складках которого вполне могли водиться пауки, сейчас был отдёрнут и связан верёвками по углам верёвками – узлы были тугими, аккуратными, завязанными с той тщательностью, которая говорит о старании, а не о навыке. Простыни – сероватые, но без явных пятен, края подвернуты ровно, уголки подоткнуты. Одеяло – лоскутное, тёплое на вид, из разноцветных квадратиков, когда-то ярких, а теперь выцветших до пастельных тонов: где-то ещё угадывался бледно-розовый, где-то – выгоревший голубой, где-то – жёлтый, ставший цветом топлёного молока. Квадратики были сшиты крупными, неторопливыми стежками, и в этой работе чувствовалась чья-то терпеливая, заботливая рука.
– Хорошо, – сказала я. – Спасибо, Астер.
Она замерла на мгновение, удивлённо вскинув брови, – в её глазах мелькнуло что-то, похожее на растерянность, как у человека, который не привык слышать слова благодарности, – потом снова опустила глаза, и ресницы её дрогнули, заметались, будто искали, на чём остановиться.
– Не за что, госпожа. Я сейчас помогу вам переодеться и уйду. Вы задвиньте засов, когда я выйду. На ночь я всегда засов советую. Дом старый, замки ненадёжные, а то мало ли…
Она запнулась, не договорив, и в этой паузе мне почудилось что-то, чего она не решалась произнести вслух. Я не стала спрашивать – «мало ли что». Не хотела знать. Не сегодня. Я чувствовала, что если узнаю ещё что-то, то просто не смогу остаться в этой комнате одна.
Астер помогла мне расшнуровать мышиное платье – пальцы у неё оказались ловкими, хотя и холодными, и я вздрагивала каждый раз, когда они касались моей спины. Шнуровка была тугой, и, когда последняя петля освободилась, я вздохнула с облегчением, расправляя плечи. Я стянула его через голову – ткань сухо прошуршала, пахнув шерстью и потом дороги, – и осталась в нижней рубашке, тонкой, штопаной на локтях, но чистой, пахнущей всё той же берёзовой золой. Потом надела ночную сорочку из саквояжа – ту, что была целее, – длинную, до пят, из мягкой льняной ткани, когда-то белой, а теперь сливочной от времени и множества стирок. Ткань скользнула по телу, прохладная и гладкая, и этот холодок пробежал от плеч до самых щиколоток, заставляя меня поёжиться.
– Хотите, я волосы заплету на ночь? – спросила Астер. – А то спутаются, утром и не расчешете.
Я кивнула, и она снова взялась за гребень. Её прикосновения были осторожными, почти невесомыми, и я чувствовала, как она распутывает пряди, начиная с концов и медленно поднимаясь вверх, чтобы не причинять боли. Тяжёлая копна моих тёмных волос разделилась на три пряди, и ловкие пальцы сплели их в тугую косу, которая тут же улеглась на спине тяжёлым жгутом, почти доставая до талии. Я следила за её движениями в треснувшем зеркале, за тем, как сосредоточенно она кусает губу, работая, и вдруг подумала, что, наверное, в её жизни не было ничего, кроме этого дома, этих коридоров, этих господ, которые приезжают и уезжают, оставляя после себя пыль и тишину.
– Вот так, – сказала Астер, отступая, и в голосе её прозвучало удовлетворение мастера, закончившего работу. – Красиво.
Я взглянула в треснутое зеркало. Из мутной глубины на меня смотрела высокая худая девица в длинной ночной сорочке, с бледным лицом, острыми скулами, на которых лежали глубокие тени, и тёмной косой через плечо, перетянутой у конца тонкой бечёвкой. Чужая. Но хотя бы аккуратная. И в этой аккуратности было что-то утешительное, будто прическа могла придать форму не только волосам, но и той бесформенной пустоте, что разлилась у меня внутри.
– Свечу оставить, госпожа? – Астер уже стояла у двери, держась за ручку, и лицо её в полумраке казалось бледным пятном с двумя тёмными провалами глаз.
– Оставь, – сказала я. – И… Астер. Спасибо.
Она улыбнулась – впервые за сегодня. Улыбка вышла робкой, быстрой, как солнечный зайчик, который мелькнул на стене и погас, но осветила её лицо, сделав почти красивым. В уголках глаз собрались тонкие морщинки, которых я раньше не замечала, и я поняла, что она старше, чем кажется, – просто усталость и жизнь стёрли с её лица возраст, оставив только одно: ожидание.
– Спокойной ночи, госпожа. Задвиньте засов.
Дверь закрылась – мягко, почти неслышно, с едва уловимым щелчком. Я слышала, как затихают её шаги в коридоре: сначала отчётливо, потом всё глуше, глуше, как камешки, падающие в колодец. Как скрипит лестница, принимая её вес, – каждая ступенька отзывается знакомым мне голосом. Как хлопает где-то внизу дверь – глухо, с металлическим отзвуком, – видимо, в кухню или в их с Жанной комнату. Потом стало тихо. Так тихо, что я слышала, как бьётся моё сердце – ровно, устало, – и как где-то далеко, за стенами, в ночной тишине скрипнул флюгер на крыше, поворачиваясь к ветру.
Я подошла к двери и задвинула тяжёлый железный засов. Металл был холодным и шершавым на ощупь, покрытый слоем ржавчины, которая осыпалась под пальцами мелкими рыжими хлопьями. Он вошёл в паз с грубым лязгом, от которого по спине пробежали мурашки – звук прокатился по комнате, ударился о стены и затих где-то в углах, оставив после себя звенящую тишину. Заперто. Я в ловушке? Или в безопасности? Я прислушалась к себе, пытаясь понять, какое из этих двух чувств сильнее, но внутри была только пустота, в которой оба ощущения смешались в одно – липкое, тревожное, неопределённое.