Терзаемый тайной тревогой, он решил обрести выход в дерзости:
— Я полагал, что увижу здесь своего слугу Наама, или, вернее, Наам, ибо речь идет о женщине. Нельзя ли и ее вызвать на очную ставку, чтобы мне помогли ее искренние показания?
Ответа на этот вопрос не последовало. Орио почувствовал, что в жилах его застывает кровь. Тем не менее он повторил свою просьбу Тогда прозвучал медленный, четкий голос следователя:
— Мессер Орио Соранцо, вашей милости следовало бы знать, что вам не подобает задавать нам какие бы то ни было вопросы, а нам не подобает на них отвечать. В этом деле соблюдены будут все должные формы со всей независимостью и беспристрастностью, свойственными действиям верховного правительственного органа.
В этот момент мессер Барболамо подошел к графу и шепнул ему что-то на ухо. Взгляды их одновременно обратились на Орио; взгляд графа полон был полнейшего равнодушия, являющегося предельным выражением презрения, во взгляде доктора сквозило страстное возмущение, переходившее в безжалостную насмешку.
Грудь Орио словно грызли тысячи змей. Пробили часы — медленным, ровным, вибрирующим звоном. Орио не постигал, как может совершаться обычное течение времени. Кровь в его жилах стучала неровно, прерывисто, словно нарушая тем самым привычную последовательность мгновений, в которой осуществляется и измеряется течение времени.
Наконец ввели ожидавшегося свидетеля; это был адмирал Морозини. Входя, он обнажил голову, но никому не поклонился и заговорил так:
— Собрание, вызвавшее меня предстать перед ним разрешит мне не приветствовать ни одного из его членов до тех пор, пока я не узнаю, кто здесь обвинитель, кто обвиняемый, кто судья, кто преступник. Мне неизвестна суть данного дела, или, точнее, я узнал ее через народную молву, то есть путем неясным и нередко ошибочным. Поэтому я не знаю, чего заслуживает с моей стороны присутствующий здесь мой племянник Орио Соранцо
— сочувствия или порицания, и воздержусь от всяких внешних проявлений уважения или неодобрения к кому бы то ни было. Я подожду, пока все не станет мне ясным и истина не продиктует мне должного поведения.
Сказав это, Морозини сел в предложенное ему кресло, и заговорил, в свою очередь, Эдзелино.
— Благородный Морозини, — сказал он, — я просил, чтобы вас вызвали в качестве свидетеля моих слов и судьи моих поступков по делу, в котором мне очень трудно примирить свой гражданский долг в отношении нашей республики со своими дружескими чувствами к вам. Беру в свидетели небо (я бы обратился и к свидетельству Орио Соранцо, если бы к нему можно было обращаться!), что я прежде всего хотел объясниться лично перед вами. Как только я возвратился в Венецию, я решил довериться вашей мудрости и вашей любви к родине больше, чем своей личной совести, и действовать согласно вашему решению. Орио Соранцо не захотел этого и вынудил меня потащить его на скамью подсудимых, предназначенную для гнусных злодеев. Он заставил меня сменить избранную мною роль человека осторожного и великодушного на другую, ужасную — роль обвинителя перед трибуналом, чьи суровые приговоры не дают уже обвинителю вернуться к состраданию и не оставляют обвиняемому никаких возможностей для раскаяния. Мне неизвестно, в качестве кого и согласно каким юридическим формам должен я преследовать этого преступника. Я жду, чтобы отцы государства, его наиболее могущественные вельможи и его самый славный воин сказали мне, чего они от меня ждут. Что до меня лично, то я знаю, что обязан сделать: я должен сообщить суду все мне известное. Я хотел бы, чтобы этот мой долг мог быть выполнен на данном заседании, ибо когда я думаю о суровости наших законов, то не чувствую себя способным долго выдерживать роль неумолимого обвинителя и хотел бы иметь возможность, раскрыв преступление, смягчить кару, которую навлеку на виновного.
— Граф Эдзелино, — произнес следователь, — какова бы ни была строгость нашего решения, как ни сурова кара, налагаемая за некоторые преступления, вы должны сказать всю правду, и мы рассчитываем, что вы с должным мужеством выполните суровую миссию, которой ныне облечены.
— Граф Эдзелино, — сказал Франческо Морозини, — как ни горька может быть для меня истина, как ни жесток может быть для меня удар, который поразит человека, бывшего моим родичем и другом, ваш долг перед отечеством и перед самим собой сказать всю правду.
— Граф Эдзелино, — молвил Орио с надменностью, в которой, однако сквозила растерянность, — как ни опасно для меня ваше предубеждение и в каких бы преступлениях я ни казался повинен, я требую, чтобы вы сказали здесь всю правду.
Эдзелино ответил Орио лишь презрительным взглядом. Он низко поклонился судье и еще ниже склонился перед Морозини. А затем снова заговорил.
— Итак, ныне мне суждено выдать на суд и расправу республики одного из ее самых дерзновенных врагов. Знаменитый главарь миссолунгский пиратов, тот, кого прозвали ускоком, с кем я выдержал рукопашную схватку и по чьему приказу весь мой экипаж был вырезан, а корабль потоплен при выходе из района островов Курцолари в открытое море, этот беспощадный разбойник, разоривший и повергший в траур столько семей, находится здесь, перед вами. Я не только имею в этом полную уверенность, ибо узнал его, как узнаю в эту самую минуту, но и собрал тому все возможные доказательства. Ускок — не кто иной, как Орио Соранцо.
И граф Эдзелино рассказал уверенно и ясно все, что случилось с ним, начиная со встречи с ускоком у северной оконечности Острова Курцолари и кончая входом его корабля из этих отмелей на следующий день. Он не опустил ни одного обстоятельства, связанного с посещением замка Сан-Сильвио, — ни раненой руки губернатора, ни обнаруженных им признаков сообщничества между губернатором и комендантом Леонцио. Эдзелино рассказал обо всем, что с ним произошло после решающей битвы с пиратами. Он заявил, что Соранцо не принимал участия в этом сражении, но что старый Гусейн и многие другие, которых он видел накануне на баркасе ускока, действовали по его приказу и пользовались его покровительством. Здесь мы в нескольких словах перескажем, каким чудом Эдзелино избежал стольких опасностей.
Изнемогая от усталости и потери крови, хлеставшей из полученной им раны, он был отнесен в трюм на тартане албанского еврея. Там один из пиратов уже хотел отрубить ему голову, но албанец остановил его, и, разговаривая с этим человеком на своем родном языке, к счастью понятном Эдзелино, он воспротивился убийству, заявив, что этот пленник — благородный венецианский синьор и что если ему сохранить жизнь, то за него можно будет получить от его семьи хороший выкуп.
— Так-то оно так, — сказал пират, — но вы ведь знаете, что губернатор пригрозил Гусейну своим гневом, если тот не принесет ему головы этого начальника. Гусейн дал слово и не захочет взять на себя охрану пленника. Затеять такое дело — большой риск.
— Никакого риска не будет, — возразил еврей, — если быть осторожным и не проболтаться. Я готов поделиться с тобой выкупом. Возьми только и разорви куртку этого венецианца, и мы отнесем ее губернатору Сан-Сильвио. Охраняй здесь пленника и никого не пускай. А ночью мы его усадим в лодку, и ты свезешь его в надежное место.
Сделка была заключена. Оба эти человека раздели Эдзелино, и еврей весьма искусно и заботливо перевязал его рану. На следующую ночь его перевезли на один из самых дальних островов архипелага Курцолари, населенный только рыбаками и контрабандистами, которые охотно предоставили убежище своему союзнику пирату и его пленнику.
Несколько дней провел Эдзелино на этом острове, где за ним очень внимательно ухаживали. Когда он оказался вне опасности, его перевезли еще дальше, и наконец, пережив много тяжелых и трудных дней, он очутился на одном из островов Эгейского архипелага, который стал главной квартирой пиратов, после того как Мочениго прибыл в Лепантский залив. Там Эдзелино снова встретился с Гусейном и всей прочей бандой и около года жил у них на положении раба, упорно отказываясь платить за себя выкуп и слать в Венецию какие бы то ни было вести о себе.