— Мерзавец! Бешеный!

Элизабет задыхалась от ярости. Газета прилипла к телу, как компресс, все было в молоке. Но, поскольку Поль рассчитывал довести ее до слез, она сдержалась.

— Жерар, — сказала она, — помогите-ка мне, возьмите полотенце, вытрите здесь, газету унесите на кухню. А я-то, — пробормотала она, — как раз собиралась дать ему креветок… Хотите одну? Только осторожно, все в молоке. Принесли полотенце? Спасибо.

Возвращение к теме креветок донеслось до Поля сквозь надвигающуюся дрему. Ему больше не хотелось креветок. Он снимался с якоря. Чревоугодие отваливалось, освобождало его, отпускало, спеленутого, по реке мертвых.

Это был великий миг, который Элизабет всеми силами искусно провоцировала, чтобы перебить его. Она усыпляла брата отказами, а когда было уже поздно, вставала, подходила к постели, ставила ему на колени салатницу.

— Ладно, скотина, я не жадная. Вот тебе твои креветки.

Несчастный приподымал над глубинами сна отяжелевшую голову, слипающиеся, запухшие глаза, рот, уже не вдыхающий человеческий воздух.

— Ну, ешь, что ли. Сам просишь, сам не хочешь. Ешь, а то заберу.

Тогда, словно обезглавленный в последней попытке соприкоснуться с этим миром, Поль приоткрывал губы.

— Нет, сама бы не увидела — не поверила. Эй, Поль!

Эй, там! Вот тебе креветка!

Она снимала панцирь, всовывала тушку ему в рот.

— Жует во сне! Смотри, смотри, Жерар! Смотри, как интересно. Вот обжора! Надо же до такого докатиться!

И Элизабет продолжала свою работу с сосредоточенным интересом специалиста. Ноздри ее расширились, язык чуть-чуть высунулся. Серьезная, терпеливая, горбатая, она была похожа на сумасшедшую, кормящую мертвого ребенка.

Из этого показательного урока Жерар усвоил лишь одно: Элизабет обратилась к нему на «ты».

На следующий день он попробовал перейти на «ты» сам. Он боялся нарваться на пощечину, но она приняла взаимное «тыканье», и Жерар ощутил это как глубокую ласку.

Ночи детской длились до четырех часов утра. Соответственно отодвигалось пробуждение. Около одиннадцати Мариетта приносила кофе с молоком. Его оставляли стынуть. Засыпали снова. При втором пробуждении остывший кофе был не слишком привлекателен. При третьем уже не вставали. Кофе с молоком мог спокойно подергиваться морщинами. Лучше было послать Мариетту в кафе «Шарль», недавно открывшееся в нижнем этаже. Она приносила сандвичи и аперитивы.

Бретонка, разумеется, предпочла бы, чтоб ей дали возможность стряпать добротные буржуазные блюда, но она поступалась своими привычками и без спора подчинялась причудам детей.

Иногда она расталкивала их, гнала к столу, насильно обслуживала.

Элизабет накидывала пальто на ночную рубашку, усаживалась, погруженная в грезы, опершись на руку щекой. Все ее позы были позами аллегорических женских фигур, представляющих Науку, Земледелие, Времена года. Поль, полусонный, качался на стуле. И тот и другая ели в молчании, как акробаты бродячего цирка в перерыве между спектаклями. День тяготил их. Он казался им пустым. Течение несло их к ночи, к детской, где они снова могли жить.

Мариетта умела наводить чистоту, не нарушая беспорядка. С четырех до пяти она шила в угловой гостиной, превращенной в бельевую. Вечером готовила что-нибудь съестное на ночь и уходила домой. Это был тот час, когда Поль рыскал по пустынным улицам в поисках девушек, которые вызвали бы в памяти сонет Бодлера.

Оставшись дома одна, Элизабет примеряла там и сям свои надменные позы. Она выходила только купить какой-нибудь сюрприз, тут же возвращаясь, чтоб его спрятать. Она бродила по квартире, и ей было не по себе от комнаты, гае умерла некая женщина — вне всякой связи с матерью, которая жила в ней.

Болезненное ощущение возрастало с угасанием дня. Тогда она входила в эту комнату, куда вступили сумерки. Прямая и неподвижная, она стояла в самой середине. Комната тонула, погружаясь все глубже, и сирота давала себя поглотить, не опуская глаз, не подымая рук, стоя как капитан на борту своего судна.

Бывают такие дома, такие жизни, от которых люди благоразумные пришли бы в изумление. Они бы не поняли, как беспорядок, который, казалось бы, не должен продержаться и двух недель, может держаться годами. А они, эти дома, эти сомнительные жизни, держатся, и все тут, многочисленные, незаконные, держатся вопреки всем ожиданиям. Но в одном благоразумие право: если сила обстоятельств действительно сила, то она толкает их в пропасть.

Необычайные существа и их асоциальное поведение составляют очарование мира множеств, который их отторгает. Жуть берет от скорости, достигаемой вихрем, где вольно дышат эти трагические и легкие души. Начинается это с ребячеств; поначалу в них видят всего лишь игру.

Итак, три года прошли на улице Монмартр в однообразном ритме никогда не ослабевающего высокого напряжения. Элизабет и Поль, созданные для детства, продолжали жить так, словно все еще занимали смежные колыбельки. Жерар любил Элизабет. Элизабет и Поль обожали и терзали друг друга. Каждые две недели после очередной ночной сиены Элизабет собирала чемодан и объявляла, что переедет в гостиницу.

Те же бурные ночи, те же тягучие утра, те же долгие дни, в которых дети были как выброшенные морем обломки, как кроты на свету. Случалось, что Элизабет и Жерар куда-нибудь ходили вдвоем. Поль гулял и развлекался. Но все, что они видели, слышали, само по себе им не принадлежало. Служители неумолимого культа, они все несли в детскую, где претворяли в мед.

Этим бедным сиротам даже в голову не приходило, что жизнь — это борьба, что существуют они контрабандно, что судьба только терпит их, закрывает на них глаза. Им представлялось вполне естественным, что домашний врач и дядя Жерара содержат их.

Богатство — это личное свойство, бедность тоже. Бедняк, ставший богатым, развернется пышным убожеством. Они были так богаты, что никакое богатство не могло бы изменить их жизнь. Свались на них, спящих, целое состояние — проснувшись, они бы его не заметили.

Они опровергали предубеждение против беззаботной жизни, вольных нравов и, сами того не ведая, осуществляли на деле "восхитительные возможности жизни легкой и гибкой, потерянной для работы", о которых говорит философ.

Планы на будущее, ученье, служба интересовали их не больше, чем охрана овец соблазняет собаку декоративной породы. В газетах они читали только криминальную хронику. Они принадлежали к породе, которая не укладывается в рамки, которую казарма вроде Нью-Йорка переделывает, но предпочитает видеть в Париже.

Так что никакие соображения практического порядка не руководили линией поведения, которую, как однажды вдруг заметили Жерар и Поль, избрала Элизабет.

Она хочет найти работу. Хватит с нее домашнего хозяйства. Поль пускай как хочет, а ей девятнадцать, она гибнет, она и дня больше не выдержит.

— Понимаешь, Жерар, — твердила она, — Поль свободен, и вообще, он ни на что не годится, он ничто, это же осел, лунатик. Мне надо пробиваться самой. И вообще, что с ним станется, если я не буду зарабатывать? Пойду работать, место я найду. Так надо.

Жерар понимал. Только сейчас и понял. Обстановка детской обогатилась незнакомым мотивом. Поль, забальзамированный и готовый уйти, слушал эти новые оскорбления, изрекаемые с большой серьезностью.

— Бедный мальчик, — продолжала она, — он нуждается в помощи. Знаешь, он ведь все еще очень болен. Доктор…(ничего-ничего, Жираф, он спит) доктор меня так пугает! Подумай, довольно было снежка, чтобы сбить его с ног, да так, что пришлось бросить учебу. Он не виноват, я его не упрекаю, но получается, что у меня на руках инвалид.

"Зараза, ох, зараза", — думал Поль, притворяясь спящим и выдавая свое раздражение нервным тиком.

Элизабет зорко наблюдала за ним, умолкала и, как опытная истязательница, снова принималась советоваться и жалеть его.

Жерар противопоставлял ее доводам цветущий вид Поля, его рост, силу. В ответ она поминала его слабости, страсть к лакомствам, безволие.