Когда настал час умереть и отцу, Вергилиана увезли в крытой повозке, запряженной парой серых мулов, в Рим. Всю дорогу животные хлопали ушами в такт шагам, а вторично осиротевший ребенок плакал горькими слезами, тоскуя по отцу, и его не развлекали даже дорожные виды, незнакомые селения, розовые города на возвышенностях и встречные путники и повозки. Он не знал, что ждет его в Риме, куда они ехали с посланцем сенатора, но этот услужливый человек всячески утешал его и рассказывал, что патрон богат, как Крез, и живет в доме, украшенном мрамором. Показался Рим, поразивший мальчика своими размерами и множеством домов, колонн и людей, а он все еще не мог успокоиться и вспоминал оливковые рощи Оливий и прогулки с отцом. Мальчик понимал, что никогда уже не вернется беззаботная детская радость и не будет поездок в соседний городок, где отец покупал у пирожника медовые печенья.

Сенатор, приходившийся близким родственником, сказался добрым покровителем. К тому же он был бездетным и приласкал мальчика, а супруга его, достопочтенная Максимилиана, закормила ребенка сластями. Мало-помалу Вергилиан привык к новой жизни, к шуму Рима и плакал только по ночам, когда никто не видел его слез. Впрочем, весь день с утра был посвящен учению. Грамматику он изучал у Геронтия, а риторику – у известного софиста Порфириона, прославленного в те дни комментатора Горация.

В Риме происходило много событий, но Вергилиан и его сверстники не задумывались об этом. Их больше привлекали пирушки, писания стишков и юные прелести какой-нибудь канатной плясуньи. Дядя, человек расчетливый, однако не скряга, не жалел средств для воспитания Вергилиана, и обучение у Порфириона, стоившее не одну тысячу сестерциев, продолжалось и в последующие годы, хотя сам сенатор больше ценил хорошо приготовленное блюдо, чем со вкусом подобранную метафору, и утверждал, что люди говорят слишком много и без всякой пользы для себя.

Сенатор вел торговые дела с Востоком и с городом Карнунтом на Дунае, где его закупщики приобретали огромное количество бычьих кож. Кальпурний не мог пожаловаться на плохие дела и неизменно пользовался покровительством императора Септимия Севера, а позднее его сына, и единственное, что угнетало сенатора, были тяжкие налоги и постоянная опасность конфискации имущества.

Снова наступили тревожные времена, и никто не мог поручиться за завтрашний день.

Это случилось в юности Вергилиана: он впервые увидел благодетеля их фамилии. Дело происходило на загородной императорской вилле. Септимий Север медленно шел по каменной дороге. Одну руку он положил на плечо сына, названного Антонином, чтобы осенить его славой угасшей династии, а другою ласкал завитки пышной бороды. Он что-то говорил юноше. Цезарь слушал, выпятив нижнюю губу. Позади, на почтительном расстоянии, в торжественных тогах, шли консулы и сенаторы. Они переговаривались между собой шепотом, прикрывая рот рукой, чтобы не потревожить августа.

Вергилиану показалось, что было нечто монументальное в этом шествии, в складках тог, в жестах сенаторов, в их гордо поднятых головах, – и в то же время обреченное на гибель. Ему стало жаль этого молодого человека, который уже не мог уклониться от своей судьбы, какой бы страшной она ни была.

II

Корабль величественно шел вдоль италийского берега, а я не переставал записывать взволновавшую меня беседу с поэтом.

Вергилиан видел потом Антонина в цирке, когда цезарь, ставший соправителем отца и влюбленный в конские ристания, как простой возница, правил квадригой голубых. Соперником его на арене был брат, и они оба однажды едва не погибли, когда их колесницы сцепились на повороте, огибая цирковую мету – каменный столб, где квадригам положено поворачивать на полном бегу, чтобы снова нестись по арене под грохот рукоплесканий. Встречал поэт Антонина также в Этрурии, где цезарь предпринимал охоты на лисиц, вредительниц виноградников, и в тот памятный день, когда он вместе с сенатором Дионом Кассием посетил дворец Юлии Домны.

Вергилиан был тогда молодым поэтом. На это собрание он попал благодаря покровительству, которое оказывал ему прославленный историограф. Медлительный Кассий замешкался по обыкновению, и они явились во дворец с некоторым опозданием, когда в зале Минервы уже было немало приглашенных. Только что кончил читать свою дидактическую поэму юный Оппиан, грек родом из Анасарбы Киликийской, надежда эллинской поэзии, двадцатилетний чернокудрый красавец.

Оппиан стоял среди зала, уже увенчанный, по повелению Юлии Домны, лавровым венком, смущенный и взволнованный успехом, а на возвышении, куда вели три или четыре ступени, покрытые красным ковром, возлежала на позолоченном ложе, изголовье которого поддерживали два грифона, императрица. Она скрестила маленькие ноги в пурпуровых башмаках с жемчужными украшениями и, подперев рукой голову с гладко зачесанными назад волосами, смотрела, улыбаясь, на молодого поэта, и ее черные глаза изливали на него сияние сирийской ночи. На голове у Юлии Домны была диадема с драгоценными камеями.

Вергилиан рассказывал, как он с трепетом вступил в этот незнакомый для него мир, но немного успокоился, когда присмотрелся к окружающей обстановке и увидел, что люди держат себя здесь непринужденно, как и подобает философам и поэтам. Зал, освещенный многочисленными светильниками на высоких бронзовых треножниках, имел круглую форму и был покрыт еще свежей росписью на олимпийские сюжеты. На потолке художник изобразил Минерву в высоком шлеме. Про это изображение говорили, что лик богини списан художником с самой императрицы. Вергилиан смотрел и убеждался: те же широко раскрытые черные глаза, чувственный рот с несколько полной нижней губой, низковатый лоб, орлиный нос, крупный, но нежный подбородок. Тяжеловатая восточная красота. Обращала на себя внимание также стройная шея Юлии Домны. Голова была посажена на нее как некое произведение искусства…

Около августы сидел в кресле из слоновой кости цезарь Антонин и с особым усердием хлопал Оппиану, потому что в стихах на этот раз шла речь о подвигах охотника. Рядом с цезарем стояла печальная, строгого вида женщина, несколько увядшая. Как Вергилиан узнал впоследствии, то была Аррия, посвятившая всю свою одинокую жизнь изучению Платона и ради этой цели отказавшаяся от радостей семейной жизни. По другую сторону стоял Антипатр из Гиерополя, софист, учитель Антонина, ведающий с некоторого времени императорскими письменными делами, известный тем, что с необыкновенным искусством составлял послания и декреты. Он также прославился жестокостью, с какой правил Вифинией, когда был там проконсулом. Все остальные стояли ниже ступеней, в белых или желтых тогах, некоторые со свитками в руках.

Рукоплескания наконец умолкли.

– Прекрасно, Оппиан! – крикнул Антонин. – Поистине в тебе таится море очарования!

Но Вергилиан слышал, как стоявший рядом с ним человек в поношенной тоге, – это был поэт Скрибоний Флорин, с которым и состоялось тогда у него знакомство, – бормотал в неопрятную бороду:

– Однако это слишком цветисто. Сафо, по-моему, писала лучше…

– Сафо! – поддержал его сосед, маленький старичок с выразительными глазами и дрожащими худыми руками. – Сафо неповторима!

Вообще Вергилиан, по его словам, хорошо запомнил, что поэма особого восторга у слушателей не вызывала и похвалы были умеренными, – может быть, из зависти или потому, что не все присутствующие могли оценить прелесть греческого стиха; хлопали же люди из опасения разгневать цезаря, с таким пылом хвалившего стихи об охоте. Хотя Антонин был еще очень молод, но все уже знали о его вспыльчивом и не терпящем противоречий характере.

Вергилиан слышал, как кто-то шептал не без удовольствия:

– Приятные стихи, но незначительные…

– Битва быков во второй песне написана не без таланта, – сказал старичок с выразительными глазами, – но, во всяком случае, это не Гесиод. Хи-хи!

– При чем здесь Гесиод? – удивился собеседник.

– Слишком много цветов… – брюзжал Скрибоний.