Надеюсь, однако, это будет не скоро.

Подходим к кабине подъемника. Прощаться жаль, оставаться вместе незачем. Пористая земля под ногами испускает знойные вздохи. Я часто шаркаю подошвами, стирая пыль, будто не туда, ко мне, волокут ее воздушные ручьи и речки. Ко мне и еще к трем сотням мезопостов, но у меня впечатление, что вся земная пыль налипла на мои подошвы — так отяжелели ноги. Веник, страдая, лезет в карман, щелкает крышкой портсигара. Беспепельная сигаретка, тонкая и длинная, как спица, тает, кажется, от одного взгляда. Но я все равно закашливаюсь и отступаю на шаг. Мой друг спохватывается, отгоняет ладонью назойливый аромат.

— Невезуха такая, а ты не слушаешь, — канючит он, не отпуская моего рукава. — Я тебе тоже, как и ей, надоел, да?

Еще как! Но ведь этого не скажешь.

— Задумался, извини. Если нужно, я помогу, хочешь?

— Конечно, хочу. — Он невозможно перекручивается, заглядывает в глаза. — У тебя получится, я знаю.

Я тоже знаю, обязательно получится: я в силах уговорить для него даже кинозвезду. Однако мне и в самом деле пора. Хоть и жаль Веньку. Мне всех сегодня жаль.

Кроме себя. Кто бы взялся уговорить меня? Я тоже верю в легкий глаз. И, может, не очень бы сопротивлялся…

— А хочешь, наплюй, поехали ко мне, а? У меня хорошо…

— У тебя хорошо, — как эхо откликается Веник. — Лида всегда тебя ждет.

Это точно. Знать бы тебе, поросенок, правду! И почему я скрываю даже от него, в первую очередь — от него?!

Веник не прячет радости: раньше я ни разу не приглашал его на мезопост. И никого другого тоже. С той первой гочи с Лидой.

…- Не спеши, ладно? — сказала она, отодвигаясь. Моя рука соскользнула на ее холодное, в ознобистых пупырышках колено.

Токер охрип и с опозданием перескочил на африканские ритмы.

В гравиподъемнике движения не чувствуется. Лишь редкие микроскопические встряхивания свидетельствуют, что в соседней шахте навстречу нам проплывают ноздреватые брикеты — продукция «Пульверса». Отдельно органика. Отдельно минералы. А то и химически чистые элементы и мешках. Слитки металла попадаются нечасто: их почти целиком потребляют вакуум-домны. Я так сросся со станцией, что отчетливо представляю себе каждый брикет там, за матово-туманными стенками кабины, которые за четверть часа пути меняют цвет от жемчужного до густо-фиолетового — от цвета Земли до цвета Космоса. Сегодня мы едем долго. А может, это только кажется: Веник опять нудит.

…В тот вечер Лида поднялась ко мне после тихого застолья в семенном кругу. Мы назвали это свадебным путешествием. Она ненавидела Космос, боялась пустоты, боялась пыли, будто… будто мышей. Но я так любил ее, так настаивал, что она бросила наконец свою генетику, окончила краткосрочные курсы аэрологов и в один прекрасный, ставший вскоре несчастным день поменяла проникновенно-жаркую отзывчивость мутантных плантаций тюльпанов на стылую, вечно фиолетовую настороженность мезоспутника.

В тот вечер после тихого семейного застолья и пятнадцатиминутного свадебного путешествия в гравиподъемнике Лида поднялась ко мне впервые…

Я сую ладонь в электронный замок. Руки окоченели, дверь открывается после короткой задержки. Пропускаю Веника вперед, вхожу следом. На диване с ногами возлежит Бась. При виде Веника брови его выстраиваются удивленными домиками.

Чуткий все же у меня братец! Кто бы кроме него догадался, что сегодня меня надо стеречь? А Бась догадался. И не поленился притащиться на спутник, сибарит! И теперь сосредоточенно грызет козинаки, доставая их двумя перстами из бумажного кулька, лишь на миг повернув голову кивнуть гостю. Веник потрясен уютом и тишиной. Встрепанный, размякший, восторженный, бродит он по квартире и беспрерывно ахает.

Меня опять мучит жажда. Раскрываю шкафчик синтезатора, колдую над клавишами. В точности как два часа назад в «Одуванчике». Во мне еще живет мелодия чужого счастья. Она движет моими пальцами и отливается в три симпатичных стаканчика. Хорошо, я догадался попробовать сам прежде, чем предложить гостям. Он оказался невообразимо горек — напиток «Сезам». Смахнув стаканы в зев раковины, я сотворил взамен три ломтя арбуза.

— Да, а где же Лида? — вдруг спохватывается Веник.

— Ешь, ешь козинаки, вкусно! — Бась сует ему под нос кулек.

Мне совсем расхотелось пить. Выкатываюсь в коридор. Оттуда — в дальнюю комнату. Здесь все по-прежнему.

И все полно Лидой. Как тогда, шесть лет назад, когда она на минутку оторвалась от моих губ:

— Постой, я все же аэролог. Надо сбегать снять показания.

— Потом, потом… — нетерпеливо возразил я, вновь принимаясь целовать ее сонные нерасцелованные губы… Глаза… Виски… Шею… Все ниже и ниже в ворот расстегнутого платья. Мы сидели на краю постели. Мне передавался бьющий Лиду мелкий озноб.

— Не спеши, ладно? — задыхаясь, выговорила она. И отодвинулась. Моя рука соскользнула на ее холодное колено, пупырчатое и шершавое от страха. Я исступленно повел ладонь выше по бедру.

— Нет-нет, я все же сбегаю, не обижайся! — Она рывком высвободилась, запахнула платье на груди, стиснула в кулак обе половинки ворота. — Я мигом…

И оставила меня одного на краю ожидания, тревожного, натянутого и ломкого, как перед криком кукушки в морозном лесу.

Приборы у нас дистанционные. К ним вовсе не обязательно бегать на свидания. Но я добр. Я нечеловечески добр. Я понимаю: Лида просто боится первый раз, ей хочется побыть одной. Есть, знаете, такие женщины…

Утешенный собственной прозорливостью, я сижу на краю постели и улыбаюсь как последний идиот. Сначала пять минут. Потом десять. И еще полчаса, пока что-то осознаю…

Мне бы сразу кинуться в шлюзовую. А я зачем-то тряс пульт и вызывал, вызывал, вызывал ее, искричав ближний эфир Лидиным именем пополам с бранью.

Но она заблокировала в скафандре связь.

Я врубил обзор приборной площадки. Камера там неудобная, с малым возвышением, панорамирует случайными циклами. Лида неслась по «ипподрому», косясь через плечо и закрывая голову руками. Капризный кадр приблизил распахнутый в крике рот — неяркие сонные Лидкины губы…

Великим чудом я не перепутал баллоны с ботинками и не напялил вместо шлема авральный рукав. В шлюзе, всхлипывая, рвал наружную створку, молотил ее каблуками. Ведь не открылась же, ни на секунду раньше положенного не открылась!

Когда я примчался, Лида лежала лицом вниз, зажав через шлем уши перчатками. Скафандр ее за какие-то минуты успел облипнуть бахромой. Ровно и скользко блестел в свете Луны «ипподром». По отстойнику медленными волнами ходила пыль.

Я бросился на колени и долго падал, проклиная невесомость. Наконец рухнул, подвел под скафандр руки. Лидино лицо окостенело в гримасе наивной детской обиды. В это выражение отлился страх. Страх! Она с трудом разлепила жесткие губы, но я не услышал ни слова и, точно это могло помочь, прижался шлемом к ее шлему. Лишь спустя бесконечную секунду догадался включить на ее поясе радиоблок. Запинаясь и морщась, она прошептала:

— Там мыши, Тарас… Не ходи… Мыши!

И слабея, затихая, еле слышно:

Ветер кружит нам головы,
Утопая в серых слезах Земли…

Подумать только, она еще твердила стихи!

Стихи о пыли, которая ее убила. А врачи эаявили: шок. Конечно, для медицины это и был шок — «общее необратимое угнетение организма, вызванное потрясением или страхом», вопрос только — что вызвало это самое потрясение. Меня утешали как могли — случайность, мол, один на миллион, психологическая аллергия к Космосу. Одним словом, шок. Но меня не проведешь, я-то знаю: это пыль мне отомстила. Пыль!

А мыши — это просто бред…

Токер затаился, не мешает вспоминать. В этой комнате воспоминания не опасны, а потому разрешены, даже поощряются. Я подхожу к окну, просветляю по-ночному затянутые стекла. За окном — вороненая металлическая поверхность мезопоста, кое-где изъеденная вакуумом и метеоритами. За окном — бесконечная Лидина могила.