«Идиот! — выругал он себя. — И как сразу не пришла в голову такая простая вещь — могла же Лика за эти годы выйти замуж. Да, но… почему она не вызвала меня… оттуда сразу? И что значит — сразу?» — Дим провел ладонью по лбу, стирая мысль.

С замирающим гулом останавливались ночные трамваи. Дребезжали бортами грузовики и, споткнувшись о красный огонь светофора, столбенели, вздыхали. Застряв на перекрестке, нетерпеливо мигали хвостовыми огнями легковые машины.

Впрочем, звуки и краски доходили до его сознания опять отдаленно и блекло — как размазанные.

И вдруг пронзившей болью отозвалась сирена «скорой помощи». Истерично провизжав, машина бросилась прямо под красный огонь. Эта пронзительная боль, внезапно ранившая его, сначала неосознанно, потом мгновенно высветившейся картиной воскресила в памяти последние минуты отцовой жизни. Отец умирал от рака легких, и, разумеется, ему со всей медицинской категоричностью запрещено было курить, да и сам он из острого чувства самосохранения уже не позволял себе этой малости. Но однажды вдруг мотнул очесом седой бороденки и повел дрожащими бровями в сторону своей любимой трубки — из его большой коллекции — с точеным язвительным профилем Мефистофеля. «Димушка! Раскури-ка мне вон ту, мою… Ну… пожалуйста. Пожалуйста. Пожалуйста», — повторил он поспешно, капризно, требовательно, так что отказать ему было просто нельзя. Отец рассосал, распалил, медлительно, с наслаждением затянулся несколько раз, пустил колечками дым, сказал вдруг «амба», и трубка покатилась из его опавшей руки. Голова откачнулась на валик дивана. Мать прибежала из кухни, не поверила, тормошила, положила под голову подушку, бросилась к телефону вызывать «скорую». Дим видел в окно, как мать встречала санитарную машину у подъезда, нервничала… Трудно было оглянуться, но он оглянулся: уголок отцовой губы был вздернут в изощренной ироничности. «Скорая, ах ты, скорая!»

…К кому спешила сегодня эта?.. Проскочив перекресток, она верещала уже где-то далеко и глухо. Но странная боль от ее клекота еще жила в нем, и прихлынула внезапно необъяснимая радость: он чувствует боль! Посмотрел на почерневшие кончики пальцев, обожженные догоравшей спичкой — там, на площадке вагона, — только сейчас ощутив ожог. Чувство боли вернула ему Лика, и уж за одно это он должен быть ей признателен! — усмехнулся Дим.

На углу под фонарем стояли, сбившись в кружок, мужчины. Дим подошел к ним. Они говорили о футбольном матче. Попросил папироску. Один из стоящих протянул. Щелкнул зажигалкой, осветил Диму лицо.

— Алексеев Вадим?.. О… — И отшатнулся, вжал голову в плечи, все еще держа поднятой зажигалку. — И… и… первый раз вижу, чтобы человек пришел с того света… и… чтобы — и… прикурить, — сказал болельщик. — Забавно. По-заячьи потер маленьким кулачком левой руки переносье.

Дим не сразу узнал в этом еще молодом мужчине с залысинами и в мотоциклетной кожанке сослуживца по Ветеринарному институту Гаррика Кротова, — так тот обрюзг и полысел.

— Честное слово, — обратился Гаррик к собеседникам, — самолично выдал сумму на венок.

В толпе сдержанно засмеялись, кто-то гаркнул во всю глотку и толкнул Гаррика в плечо:

— Колоссальный розыгрыш. Однажды тоже прихожу, понимаешь, а у меня квартира опечатана. Сургуч, честь по чести. Ну тут, представляешь, такая заваруха пошла, Дворники, милиция, протоколы. Три дня никто не решался распечатать. К себе домой, понимаешь, не мог попасть. Оказалось, один кореш пятачок приложил к сургучу. Ну я ему тоже — устроил.

— Да нет… Какой там розыгрыш, — пошевелил верхней губой Гаррик. — А с другой стороны, — И опять потер кулачком переносье.

— Только что из-за рубежа, — сказал небрежно Дим, чтобы разрядить обстановку.

— Понятно, — сказал Гаррик тоном сообщника и подмигнул Диму.

— Ну как сыграли? — спросил Дим и, прижигая себе руку папиросой, опять радостно поморщился от неожиданной боли.

— Два — три, — с удовольствием ответил кто-то.

— Вообще-то пенальти им зря назначили.

И вновь пошел разговор, прав или не прав был судья, назначив одиннадцатиметровый.

Дим отошел, уселся на той же скамейке, в сквере.

Лампочка в проеме между шторами светилась по-прежнему.

Валил людской поток — по панели, по дорожкам сквера: возвращались из театра. А потом стало вдруг безлюдно. Изредка проходили спешащие прохожие. Медленно прошла парочка — пиджак у парня на пальце за спиной, девушка звонко цокает каблучками. Он держат ее за плечо. Все реже появляются трамваи. Зато проносятся все бесшабашнее, истошно завывают, тормозя. Как мыши, снуют зеленоглазые такси.

Светофор часто мигает — сразу на все стороны. Он глядит на Дима своим острым клювом желтоглазо — как сова на сосне.

И пусто. И тихо.

Дворничиха топает в огромных галошах. Приостанавливается, косо посматриваег. Надо уходить. Но пусть погаснет эта лампочка — там, за шторой, светящая прямо в мозг.

Прошел еще час или больше. Он не уловил, когда это точно произошло, лампочка уже не горит.

Совсем пусто и совсем тихо.

Распустив водяные веера, идут поливальные машины.

Всю ночь Дим мотался по городу. Он не знал, куда идет и зачем. Он был как шестеренка, вылетевшая из часов. Утром он оказался на окраине. Заборы, дровяные склады, похожие на динозавров строительные краны. Речка со щербатыми склонами, клочковатая серая трава. Упавшее дерево полощет свои лохмы в мутных стоках.

У прогнивших деревянных ворот на скамейке судачат пожилые женщины. Ребятишки купают собаку, привязав ее на длинную веревку. Пахнет затхлой водой, тиной и чем-то давним, простым, как детство. Идет косенькая улочка. Она упирается в ворота городского кладбища. Из-за кирпичной ограды торчит зеленая луковичка церкви. Крест сияет в первом луче солнца. Деревянные домишки глубоко вросли в землю, между рам уложен на зиму годовалый мох и костяника.

На одном из подоконников, за пыльным стеклом, вскинул руки и задрал нос Буратино. Он смотрит удивленно на мелькающие ноги прохожих, будто просит: возьмите меня отсюда.

У кладбищенской ограды рядком сидят старухи. На рогожках перед ними разложены еловые ветки, бумажные цветы, ленты из стружки. И пахнет елью, свежей стружкой и жирным черноземом.

И вот ворота. На мраморной доске:

«Преображенское кладбище.

Управление предприятий коммунального обслуживания Н-ского исполкома народных депутатов».

А после уведомления, с какого и по какой час это предприятие коммунального обслуживания открыто, — подробный перечень, чего здесь делать нельзя. А именно: ломать деревья, копать червей, кататься на велосипедах, прогуливать собак и прочее и прочее.

Дим вошел в ворота и первое, что увидел — собаку.

Она бежала не так, как бегают псы, имеющие свой законный номерок удостоверение личности, — а как-то неверно, то и дело шныряя в сторону, как пьяная, и обнюхивала кресты. Это была явно бездомная собака и потому не подпадала под параграф.

За железной решеткой проржавевшего склепа, прошитого ветками ольхи, сгрудились пожилые мужчины.

С молчаливым упорством — они лупили костяшками домино по мраморной плите: такого использования кладбищенских помещений не сумели предусмотреть даже в управлении коммунального обслуживания.

Возле церковки рядком стояли раскрытые гробы. Высохшие старушки лежали плоско в обрамлении бумажных кружев. А с козырька крылечка на них непроницаемо я холодно смотрел Спаситель. Молодой поп в черной рясе, потрескивающей в плечах, вышел из дверей с блюдечком и кисточкой. Скороговоркой бормоча что-то, с профессиональным автоматизмом макал кисточку и мазал старушек по лбу. На паперти стоял и с недоброжелательным пристрастием смотрел на Дима странный человек — короткорукий, коротконогий, в поповском подряснике. Лицо этого Саваофа было обрамлено окладистой бородой, и седые волосы загибались от шеи. В кулачке куцо согнутой руки он держал авоську — там были яйца, плавленые сырки, печенье. Выходя из церкви, бабки совали ему монетки и еду. Он деловито задирал подол подрясника, лез в кармач брюк за кошельком, а то развязывал авоську и складывал туда подношения. Делая все это, он посматривал на Дима.