Сквозь коллоид полыхнул когерентный луч — выстрелил сквозь биоплазму, охватив меня. Было мгновенное чувство, что я воспарил куда-то и упал с высоты. Коллоид весь просквозился желтовато-перламутровой дифракционной решетки, в которой теперь застыл «Я», как в судне.

Тотчас же автоматически включилась записывающая аппаратура. Коллоид дымчато озарился снующим в нем лучиком, отбрасываемым возбужденным кристаллом двуокиси теллура, — лучик считывал рябь дифракционной решетки…

Крутился медный диск, и алмазный резец старательно выстругивал на нем замысловатую строчку моего «Я». «Крык», — хрустнуло что-то.

Все озарилось фиолетово-желтым сиянием, и резкий звонок предупредил, что резец поставил последнюю точку. Теперь оставалось на той же пластинке (впрочем, можно было бы и на другой — в целях конспирации) записать волну опорного луча, и стереоголограмму можно посылать в эфир — хоть на Луну, разумеется, если предварительно забросить туда контейнер с биоплазмой.

И вот я навек замурован в этой, такой патефонной с виду, пластинке!

С чувством почти суеверия я включил опорный луч, чтобы удостовериться в четкости голограммы.

В параллелепипеде возник сквозящий студенистый призрак. По телу прошли мурашки, и я даже слегка икнул, и вдруг почувствовал: то, призрачное мое «Я» как бы зовет, вбирает и поглощает меня, и я уже не понимал — где же я и кто из нас кто?

Ты — это ты или ты — это я?

Это было почти смешно. И страшно.

Но вот призрак стал терять свою прозрачность — он начинал материализовываться. Этого еще не хватало. Я судорожно выключил опорный луч… И все… Тьма.

Что же со мной произошло дальше — с тем, который остался во плоти?.. Я хорошо помнил, что собирался отдать пластинку Лике. Значит, у меня с ней было все хорошо… Все еще было хорошо. Только мне все время не хватало ее в то лето. И я все время, помню, ждал и ждал ее… И на меня, как тогда, нахлынуло чувство тоски, когда не знаешь, куда себя девать, и спасаешься в работе. Но тоска все равно сосет. В такие минуты надо смотреть на небо, Закинуть голову и смотреть. Но ведь не будешь вечно ходить с запрокинутой головой. Можно еще бежать с крутой горы. Но и высота кончается. Тогда — хоть вой. Я звонил ей каждый день. Она обещала: «Да, да — обязательно». И не приезжала. Правда, у нее в театре была премьера. Но всегда найдется сто двадцать причин и одна-две веских.

И горе тебе, если не ты вводишь в число этих самых «веских», а входит кто-нибудь другой. Накануне записи я не выдержал и, бросив все, махнул в город. После генеральной репетиции — «для пап и мам» — мы шли с Ликой берегом канала, касаясь друг друга плечом. И я не брал ее под руку. Но мы всеравно были как одно… Я уехал на последнем поезде. А она обещала приехать на следующий день утром — у нее не было репетиций или даже был выходной. Но она не приехала… А только позвонила, что не может. У нее были какие-то веские причины…

Мысль хотела пробиться вперед. Но там была чернота — ничто. И она опять метнулась в прошлое, еще более давнее и глубокое, ища там объяснений.

…На склоне горы, над самым морем, дрожала веерная пальма. Она словно парила между морем и небом.

Я сидел выше, на уступе, — здесь кто-то догадливый соорудил скамейку из бамбуковых стволов, всю испещренную именами влюбленных.

Море, и небо, и вся охваченная дрожью, в голубом мареве пальма. И словно давным-давно — сто, двести, тысячу лет назад — я уже видел все это. Ничего не изменилось с тех пор. Так же нежно пламенело море и реяла над ним эта одинокая пальма. И здесь же являлась другая, раздирающая сердце мысль: пройдет еще тысяча, и сто тысяч, и миллиарды лет; на Земле, как покосы трав, сменятся миллионы поколений, — и все будет так же, или почти так… Будет вечность, бесконечный полет времени, а тебя уже никогда-никогда не будет. С этим смириться нельзя, но и сделать тоже ничего нельзя.

Захрустела галька. В просветах мандариновых ветвей замелькало что-то черно-желтое. Из-за поворота появились двое. Он и она. Она, шустрая, как ящерка, легко поднималась впереди, размахивая полотенцем. Он — плотный, с чуть обнаруживающимся брюшком, орлиным взглядом и добродетельно-округлым подбородком. Он нес полосатую пляжную сумку, из которой торчали отжатые купальники и виноград. Ему трудно было поспешать за своей резвой спутницей, но он очень старался.

Она повернулась на одной ножке, увидала меня и неожиданно покраснела.

А ее провожатый сказал:

— Лика Александровна, мне сегодня обещали в верхнем зале… пока не прибыли иностранные туристы.

— Да, да, — сказала она с легким раздражением и вскарабкалась на уступ, с усмешечкой глядя, как он последует за ней. Он взобрался подчеркнуто ловко.

Меня она чем-то удивила. И я подумал — чем? Чистый, без единой морщинки лоб, чуть выпуклый, сужающееся книзу лицо, длинный подбородок, огромные с оттянутыми уголками век (такие только на иконах) глаза. На ней золотистая блузка с длинным разрезом на спине, вельветовые расклешекяые брюки схвачены широким замшевым поясом.

Я смотрел вслед. Мужчина закинул сумку на плечо, взял Лику за руку, а она болтала с ним, все оглядывалась и незаметно скользила взглядом по мне. Я вспомнил, что он назвал ее Ликой Александровной. Это было смешно.

Она казалась совсем девчонкой.

Несколько дней она не появлялась, а я уже привык ждать ее. Как-то, спускаясь к морю, я увидел ее. Она кружила впереди по серпантину дорожки. Она бежала, подпрыгивая и хватаясь за ветки. Заметив меня, приостановилась, поскакала на одной ноге, пошла медленнее. Она была одна, и во мне шевельнулось озорное. Что-то должно было произойти. Я загадал. Вдруг, смотрю, она сидит на тропинке. В одной руке туфля, в другой — каблук. На лице комическая гримаска.

— Катастрофа? — спросил я радостно и помог ей подняться.

— Да… вот, — сказала она, хитро глядя на меня и прыгая на одних пальцах. Она протянула мне туфлю и очень длинный каблук.

Я огляделся, ища камень.

— Бесполезно, — сказала Лика, поймав мой взгляд. Подпрыгивая, она сорвала с ноги вторую туфлю, сразу став намного ниже. Засунула туфли в сумку, поскакала босиком дальше. Очевидно, я для нее был всего лишь дорожный эпизод: она скользила вниз, уже выкинув меня из головы. И только я подумал об этом, — она остановилась на повороте дорожки, оглянулась удивленно и немножко обиженно:

— Вы всегда так медленно ходите?

Я даже растерялся. Она, кажется, тоже смутилась, смерила меня энергичным взглядом, потом резко протянула мне руку:

— Лика Александровна.

Я не мог сдержать улыбки. «Лика Александровна» — это тоже были своеобразные каблуки.

— И не смейте смеяться, — вспыхнула она.

Мы пошли рядом. Она пыталась подладиться под мой шаг.

— Позвольте, Лика, — попросил я у нее сумку.

Слегка наклонив голову, она покосилась на меня, ее взгляд скользнул по моим седеющим вискам (хотя мне еще не перешло на четвертый десяток), и «Лика» была мне прощена. Но сумку мне она все же не дала. Впрочем, вскоре, как-то само собой, у меня в руке оказалась одна из ручек. И мы уже бежали вниз, размахивая сумкой, как школьники.

Вышли на набережную, к молу.

Вдруг Лика остановилась, словно что-то вспоминая. Поежилась от какого-то внутреннего неудобства:

— Простите… я вспомнила… Я должна зайти тут в один дом… занести шоколадку.

— Пожалуйста. Я обожду.

Через несколько шагов Лика остолбенело остановилась. Помялась, попятилась, вздохнула.

— Вот видите, дождь, — сказала она обрадованно, но и так, будто я был виноват в этом. На нас наседала клубящаяся туча. Туча швырнула косые, заблестевшие на солнце нити.

— Спрячемся, — предложил я.

Лика посмотрела на меня панически.

— Нет, нет. Я должна… — Она сразу забыла, что она «должна», потом вдруг сказала: — Я лучше сяду в автобус.

Но подошедший автобус был переполнен, и дверь не открыли. А когда он отчалил, пахнув газком, я увидел того товарища — с орлиным взглядом и добродетельным подбородком.