Дверь щелкнула. На пороге возникла Констанца. Кандидат наук. Старшая научная сотрудница отдела откорма мясного скота (это был наш отдел). Она огляделась, хмыкнула, чуть приподняла капризно изломанную бровь, молвила:

— Что за латерна магика?

Но так как никто не ответил, она еще раз хмыкнула и произнесла назидательно:

— Петухи уже давно пропели, Вадим Алексеевич.

И улыбнулась. Очевидно, у меня был достаточно странный вид, если Констанца улыбнулась.

У нее были глаза ярко-синие — действительно похожие на озера. Есть такие лесные озера — глубокие и прозрачные, до песка, до камешков на дне. И вода в них студеная, обжигающая. Когда она сердилась, глаза стекленели, лицо каменело. Становилось холодным и чуть надменным. Но зато когда улыбалась, все менялось: подбородок становился округлым и нежным, уголки губ вздергивались. Все лицо делалось милым-милым. Кажется, она мне нравилась.

Но я просто активно ее ненавидел.

Всего несколько дней назад на производственном совещании Констанца сказала, что ей непонятно, как это некоторые научные сотрудники, вместо того чтобы заниматься профильными темами, пользуются институтом для своих не имеющих никакого практического смысла экспериментов. И так вот, подняв бровь, посмотрела в мою сторону.

— Петухи уже пропели, — повторила она, отдергивая штору. — И уже понедельник. Можно к работе приступать.

— К службе, — сказал я. Но мне не хотелось сегодня ни с кем ссориться, и я сказал примирительно: — Посмотрите. Вы только посмотрите! Ну посмотрите, — подбодрил я, почувствовав, что она колеблется.

Констанца осторожно подошла. Наклонилась над Бессмертием.

Я видел, как дрогнули ее покатые плечи.

Она долго и тревожно вращала регулировочный винт, слишком долго и тревожно, — словно боясь поднять глаза, все вращала его и вращала…

Наконец подняла лицо.

Ярко-синие глаза-озера смотрели с недоумением и, кажется, с легкой усмешкой. На лице ее тревожно дрожали отсветы вольтовой дуги.

Я подошел к микроскопу.

Они были мертвыми — полуразвалившиеся уродцы.

Да, они не разделились на дочерние — они остались сами собой. Но какой ценой?!

Уже ничего не струилось. Погасло небо! Они были странно недвижны — эти гигантски разросшиеся амебы.

— Природа мстит за всякое насилие над ней, — сказала Констанца. — Помогите лучше мне снять ваши шторы, Фауст.

Все живущее должно умереть! Еще никто не усомнился в этом!

Через несколько дней я возобновил свои опыты.

Зашторивать окна было нельзя — это дезорганизовывал ло работу института и раздражало начальство. Я придумал для микроскопа светонепроницаемую рубашку с игольчатым отверстием для ультрафиолетового луча. Меняя силу луча и время его действия, я искал нужный режим — я надеялся, я верил. У меня были для этого веские основания. Еще в двадцатые годы немец Гартман впервые сделал амебу бессмертной. Он, собственно, и открыл это чудо! В тот момент, когда амеба должна разделиться, он отщипывал от нее кусочек протоплазмы. И амеба не делилась — она оставалась сама собой, не разменивала своей индивидуальности. Немец не задавался далеко идущими целями, не выдвигал безрассудных гипотез, и со временем его опыты потонули в экспериментальной пучине.

И никому не пришло в голову, что это было великое, может быть самое великое за всю историю человечества, открытие!

Теперь я повторял его опыты. Только вместо отщипыванпя протоплазмы я стал наносить укол ультрафиолетовым лучом. Я знал: надо нащупать ту единственную точку во времени, когда этот укол дает нужный эффект. Вскоре я понял: если амебу уколоть лучом в первые часы ее жизни, это ничего не дает. Она все равно, во что бы то ни стало, разделится. Молодая, она еще не желает задумываться о далекой смерти. Ей гораздо дороже законы любви. Укол в эти первые часы приводил к тому, что она все равно делилась или… гибла. Если укол наносился во второй трети цикла ее жизни — до «точки роста», деление тормозилось, но получались гигантски уродливые создания, которые чаще в конце концов распадались…

И вдруг. Это всегда «вдруг», даже если сто раз повторено. Чудо! Луч попадает в ту самую точку, в ту единственную секунду, которая делает одноклеточное существо бессмертным. Да, бессмертным — вопреки всесильным законам бытия — благодаря вмешательству разума!

Оно не гибнет в назначенный срок и вообще не гибнет!

Амеба не разделилась и не погибла. Она повторяла цикл своей жизни, а когда она вновь готовилась разделиться на дочерние, чтобы исчезнуть в потомстве, — ей опять наносился световой укол — укол бессмертия. Затем для этих, теперь уже чисто механических, акций я приспособил примитивную автоматику, которая включала луч в нужный момент.

Прошел месяц, — в чашечке Петри в сенном растворе паслась, не делясь, уникальная амеба. Месяц! Чудовищно большой срок, если учесть, что ее родная сестра, исчезнув в небытии, дала за это время десятки поколений (контрольная популяция).

Бессмертное существо — амеба. Конечно, в силу видового эгоизма я больше думал о человеке. Кто-то, конечно, усмехнется: тогда при чем здесь амеба? Тоже мне хо-хо! — сравнил. Амеба-то вон, а человек-то — вон! А какая разница?! Важен принцип: поправочка ко всеобщему закону жизни и смерти!

До того, пока в мире не случилось это чудо и немец Гартман не отщипнул у амебы, — как уж это ему удалось и при каких обстоятельствах, я не знаю, — так вот, пока он не отщипнул, даровав ей индивидуальное бессмертие, само предположение о бессмертии амебы разве не было такой же чушью, нелепостью, ересью?!

Закон есть закон? И все живущее должно умереть?

Черта с два!!!

Я-то теперь знаю, что это не так.

Между прочим, очень важно усомниться в незыблемости того, во что веришь, как в бога. Выражаясь ученым языком, — вырваться за пределы логической модели, как из тюрьмы разума, и вступить в абсурдный мир, за гранью обычной логики. Усомниться и… поверить. Лишь поверив, что он сделает первый шаг, ребенок делает его. Иначе он всю жизнь ползал бы на четвереньках.

Автоматика автоматикой, но когда в единственном на Земле месте смерть отступила под кинжальным лучом, я не мог отказать себе в удовольствии время от времени приникать к окулярам микроскопа, — откровенно говоря, я очень боялся, что все это однажды кончится. Подкручивая винт регулировки, я ловил фокус.

За моей спиной зашуршало. Так мог шуршать только накрахмаленный халат заведующего отделом Семена Семеновича. Я вжался в себя, как застигнутый врасплох школьник.

— Что, голуба, — упоительно ласково оказал его окающий голос, трудимся?

Я посмотрел через плечо. Кажется, слишком откровенной была моя невольная гримаса.

— Я только намерен был спросить вас, — как новая квартира? Переехали?

Весь институт был чем-то обязан Семену Семеновичу.

Он был в течение многих лет бессменным председателем месткома и всем сделал что-нибудь доброе: кого лично устроил в институт, кому достал комнату, кому выхлопотал персональную пенсию. Он — весельчак, сыпал анекдотами и гордился своей прямотой.

На его вопрос о квартире мне отвечать не хотелось, и я только как-то нелепо улыбнулся.

— А вы не очень-то вежливы, голуба, — заметил oн добродушно и почесал свой шишковатый нос.

— Посмотрите, — неожиданно для себя сказал я.

Семен Семенович снял очки, протер стекла халатом, примеряясь взглядом ко мне:

— Хотите даровать миру бессмертие? Слышал, слышал… Что ж, похвально… Вы не лишены, знаете… — oн пошевелил пальцами в воздухе. Потом, помедлив, пожал плечами, подошел к микроскопу, нацелился одним глазком, но я оттеснил его. Он даже не обиделся. Опять потрогал себя за нос.

— Что же вы, всерьез думаете, что до вас никто и не докумекался бы до этих… если бы… Диалектику небось на пятерку сдавали? Все рождается, развивается, умирает. Какая черта? — Его кустистые брови поднялись поощрительно. — В самой жизни, заложена смерть! Жизнь есть умирание. — Он мягко прошелся, хрустя халатом. — Если прямо, меня больше интересует, что там с вашей диссертацией? За вами должок — две главы. Еще — ни строки, ай-яй-яй. В предстоящем году — или вам, голуба, это известно? — совхозы области должны выйти на рубеж тысяч тонн мяса. От нас ждут выкладок по повышению питательной ценности и усвояемости кормов. Мы должны — и этому посвящена одна из глав вашей же диссертации — дать обоснованные рекомендации о методах нагула беконных свиней. А вы чем пробавляетесь, молодой человек? — Он горестно высморкался, махнул рукой и вышел. Потом вернулся с укоризной в домиках-глазах и сказал, как говорят упрямому ребенку: — Занимайтесь вашим бессмертием, ваше дело, в конце концов, — только уж в неурочное время… Хотя вас и следовало бы, — он отечески покачал головой, — пропесочить за ваши сомнительные загибоны… Поймите меня правильно: нам с вами НИКТО, — он торкнул своим толстеньким пальцем в потолок, — никто не позволит даром государственный хлеб есть. Поймите — не прихоть моя. Так что уж, голуба, в служебные-то часы занимайтесь-ка плановой темой, для вас же лучше… Нам выделили ассигнования на перспективные темы — по животноводству. На днях будет высокая комиссия, проверит… Что мы скажем? Да… и имейте в виду, что все эти баночки-скляночки — от греха подальше. — Он сделал энергичный жест и присвистнул. — Не то намылят нам с вами шею…