— Ну что прикажете?.. Нет, голуба, — это Семен Семенович уже обратился ко мне, — решительно говорю вам и в последний раз: приберите отсюда ваших, так сказать, бессмертных амеб. Поймите меня правильно и не заставляйте принимать крайних мер. — Семен Семенович перекачивался с пяток на носки, засунув руки в карманы халата. — В противном случае я все же вынужден буду приказать лаборантке вылить содержимое ваших чашечек куда следует. — И он дернул за воображаемую цепочку. И двинулся на меня. — Нет, ну что это ахинея какая-то. Ведь взрослый человек. Будь я вашим отцом, взял бы ремешок — ей-ей-же… Сами же потом благодарить будете… Сказать кому так… — Он похлопал себя платком по лбу, примирительно посмотрел на меня своими кроличьими глазами с кровинкой на белке. — Ну что вы, голуба? — Он подошел вплотную, взял меня за пуговицу халата. — Да-с!! Сама идея архинелепа. Человечеству и так угрожает перенаселение. Оно растет в два раза быстрее, чем продукты питания. Так что же вы хотите, множить голодные рты в несусветной прогрессии? Неразумно! Преступно! — Он нежно крутил мою пуговицу, и она уже начала поддаваться его усилиям. — Бессмертие, будь оно трижды достижимо, — скажу вам: преступление перед родом человеческим. — Он отпустил пуговицу, чуть отодвинулся от меня, поднял палец: — Пре-сту-пле-ни-е! И никто вам не скажет спасибо! Разумеется, войны не выход. И мы за мир, нам ненавистна и фашистская евгеника и эвтаназия — убиение, так сказать, неполноценных. Но и противоположное абсурдно — две крайности сходятся. Вот что подсказывает нам диалектика… А? Что вы сказали?

— Ничего…

— А смена поколений? Диалектическое отрицание отрицания?

Я, кажется, слишком иронично посмотрел на Семена Семеновича. Он поежился.

— Смена поколений не отменяется. Просто никто не будет умирать, а поколения будут…

Семен Семенович замахал на меня руками:

— Нет, голуба, тысячу раз нет. Старость по-своему прекрасна и не обременительна для человека. Приходит мудрость, покой души, сознание исполненного долга. Со старостью бороться не следует. Это закономерный процесс, он логичен, он необходим человеку… А ваша позиция — чистейшей воды метафизика и идеализм, если не оказать жестче… И в своей лаборатории я не позволю заниматься этой, с позволения сказать, чертовщиной. Так что уж будьте любезны… — И как бы покончив со мной, он повернулся к Констанце, улыбаясь.

Он ушел, а я бросился к микроскопу: все было legi artis[1] — амеба опять сверкала, как драгоценность, продолжала свою вечную жизнь. Оторвавшись, я мельком взглянул на Констанцу. Она смотрела на меня с каким-то оскорбительным сочувствием и почти с нежностью: как смотрят на дефективных детей — но не матери, а посторонние тети.

— Вы тоже думаете, что я потом благодарить буду?

— Не знаю, — как-то странно закашлялась она, будто поперхнулась смехом. — Смешной вы: не умеете вы ладить с людьми.

— Зато вы умеете, — отыгрался я.

— А что здесь преступного?.. Ведь много ли человеку надо? Пару ласковых слов…

— Для любого — ласковые?

— Почему бы и нет. Люди есть люди. Скажи иному, что он хорошо выглядит, — у него на весь день прекрасное настроение; цветет, как маков цвет, и как будто похорошел… и подобрел…

— Нет. Не умею.

— А вы, Вадим Алексеевич, донкихот.

— Это плохо?

— Ну отчего же, — я ничего не имею против донкихотов… Но все же обидно, когда они сражаются с ветряными мельницами.

— Но из меня, надеюсь, вы вить веревки не собираетесь?

— Не собираюсь. — Она вздохнула и как-то сникла, погрустнела. — Хотите, я дам вам один дельный совет?

Нет, не надо. Совета мне как раз не надо.

Все-таки я иногда лучше думаю о людях, чем они есть.

Я не придал значения угрозе Семена Семеновича. На следующий день в чашечках Петри уже не плавали мои амебы, да и самих чашечек не было.

Вытирая полотенцем руки, вошла Констанца.

— Вы? — спросила она, будто не видела, что это — я.

— Чего изволите — бу-ет с-елано? — спросил я.

— Идемте. — Она жестко мотнула головой.

Я все же пошел за ней.

На заднем дворе она отвинтила герметическую крышку старого списанного автоклава. На дне аккуратно были сложены чашечки Петри.

— Возьмите ваших амеб. — Плотно сжала губы и отвернулась.

Это было, наверно, не нужно, но я решил пойти к Володе Зайцеву. Он появился только к концу дня. Он пожал мне руку, как всегда резко оторвав ладонь, будто обжегся. Смотрел на меня прозрачными глазами. Нетерпеливо сопел. Я молчал. Шея его покраснела.

— Жаловаться пришел? Ну так — это с моего согласия.

— Понятно.

— В конце концов, если тебя занимают твои бессмертные проблемы, — есть институты геронтологии. А мы — вете-ри-на-ри-я. И на большее не претендуем.

— Ты прав. Спасибо.

Я-то, да и он, прекрасно знал, что там тоже, в институтах геронтологии, в планах нет таких тем… Да меня туда никто и не звал…

Я махнул рукой и ушел.

Я пошел на берег залива. Меня трясло. Еще один щелчок по носу. Сколько их было, сколько их будет?

Море бормотало невнятно. На волнах качались чайки.

Чаек было так много, что они сами издали казались пеною волн. Поднимаясь, они парили над морем. И стоял такой разлитой стон и скрип, что казалось: где-то все время открывают и закрывают большие ржавые ворота.

Солнце сощурилось, подмигнуло и окунулось в воду.

Я механически взглянул на часы, это подхлестнуло тоску, — уже пять часов прошло с тех пор, как опочили мои бессмертные амебы, воплотившись в своих потомках.

Да, кисловато мне было. Просто некуда было деваться со своими чашечками Петри. Не в общежитие же их тащить. Там первая же добросовестная уборщица сочтет их за элементарные плевательницы… Сейчас я первый раз пожалел ту самую комнату, не квартиру, как говорил Семен Семенович, а комнату. Техничка — есть такое стыдливое штатное наименование уборщицы подскочила ко мне перед заседанием месткома:

— Почему это вам такая привилегия? А рабочий класс — сиди? А у меня, может, двое детей. Что ж, что нет мужа?

Я и сам не знаю, почему согласился уступить ей очередь. Она не поверила, заплакала. Я ей говорил, что уступаю, а она все не верила. Плакала. Теперь я не то что пожалел об этой несчастной комнате, а так — вспомнил.

Сзади зашуршал песок. Я не оглянулся. Кто-то схватил и придавил пальцами глаза. Пальцы были тонкие, суховатые.

— Лика?

Это была она.

— Я шла за вами от вашего уникального института. Я загадала: если вы оглянетесь — я подойду к вам и будет все-все очень хорошо. Но вы не оглянулись. И я все равно подошла.

— Неужели вы могли не подойти из-за какой-то чепухи?

— Ну — я же подошла.

На ее шее, на цепочке, висели часы. Она их держала в пальцах, теребила.

— Так я и не поняла толком, почему вы сбежали?..

(Я понял, что она говорит о юге.)

— Уехал к бессмертным амебам.

— Это почти смешно. — Она накручивала себе цепочку на палец.

— Да, почти. А сегодня они дали дуба.

— Бессмертные?

— Да.

Это показалось ей ужас как смешно. И она хохотала неудержимо, будто ее щекотали: «Бессмертные, а дали дуба? А? Это — юмор!»

— Да, анекдот, — сказал я, поднимаясь со скамейки.

Она чуть остыла, почувствовала неладное в моем голосе.

Я рассказал ей обо всей этой истории с амебами. — Она поняла только, что мне некуда деться.

— Отлично! — воскликнула Лика. И вдруг что-то очень деловое появилось в выражении ее лица. Она порылась в сумочке: — Вот ключ. Запишите адрес. (Я записал). Я уезжаю на гастроли. Потому я вас так срочно искала. Мои чемоданы уже следуют с реквизитом. Два месяца вам никто не будет мешать. Соседей у меня всего двое — муж да жена. Он — поэт. Стучит, как дятел, на машияке. Она бегает по издательствам, вынюхивает, где ему еще чего причитается. Можете разворачивать лабораторию на дому… Только чур мне первой экстракт вечной молодости в пробном флакончике. Ну, я побежала. Да? У нас сбор на аэродроме. Не провожайте. Подумайте обо всем. То есть я хочу сказать — не забывайте, что есть такая, в общем, которая, ну и так далее…

вернуться

1

По всем правилам искусства (лат.).