Все ярче вспыхивали искры. Вырастали, ветвились деревья огня и опадали.

— Пляска святого Витта! И это называется жизнь? — Лео провел ладонью по мягкому белесому ежику своих волос, довольный результатом. Он стоял потный, губы его лоснились счастливой улыбкой. Он был, как язычник у жертвенника. — В сущности вся музыка сводится к этому твисту.

Пляска нарастала.

Наступали секунды деления.

Ураган огня взметнулся по экрану.

И все улеглось.

Я сбегал в гастроном за колбасой. Лео вскипятил в колбе чай. Мы пили чай. Блуждали по экрану огоньки.

Тлели, разгорались, мерцали… Все ярче, все выше… Брызнули цветные фонтанчики… Все повторялось… В том же духе.

Наконец мы сняли ленту. У нас в руках была «магнитограмма» жизни. Мы не знали, что она такое. Но она была у нас в руках! Мы владели той загадочной субстанцией, которая несет в себе преемственность биологического опыта поколений. Благодаря ей в комочке слизи начинает пульсировать жизнь и репродуцировать самое себя.

И вдруг я подумал, что все то, что мы делаем, — бред параноика. Ведь с помощью телевизионного лучика мы снимаем процесс импульсивно. И если на экране эта прерывистость, это мелькание незаметны, то надо благодарить устройство нашего глаза. И только. И полученная нами кривая никакая не линия жизни, а — пунктир.

А там — между черточками, — по-прежнему, дразнясь и юродствуя, кривляется бессмертная смерть. Ларчик опять захлопнулся перед самым носом.

«Человеку ничего не остается, как гордо скрестить на груди бесполезные руки», — вспомнились тургеневские слова.

Лео аппетитно жевал бутерброд с толсто отрезанным ломтем языковой колбасы и прихлебывал чай из мензурки.

Я сказал ему о своих сомнениях.

— Порядок, — махнул он рукой. — Жизнь и есть пунктир, а не линия. Электроны излучают энергию, только перескакивая, как тебе известно, с одной орбиты на другую… Кванты. Мы квантуемся. — И хохотнул, смахнув крошки.

Иногда Лео пропадал на двое-трое суток.

Как-то после такого отсутствия он ввалился в болотных сапогах, со спиннингом и вздрагивающими пятнистыми рыбинами в кожаной сумке. Рыбу он швырнул в холодильник.

Я и не подозревал, что за ним водятся такие страсти. Оказывается, он частенько выезжал на своих «Жигулях» на быструю и прозрачную Порожь. Со спиннингом шел к бурной каменистой протоке.

— Тихая заводь не по мне. Мне давай борьбу, Заглотлет блесну — и пошло, поехало, подсеку. И наматываю. А сам пальцем чую ее, голубушку. Каждое ее трепыхание, уверточки. И вдруг — рывок. Стравлю чуток. Перехожу с камня на камень. Наматываю. Обессилит — опять. На пальце держу. Пока опять не потащит. Опущу… И опять… Но все это цветочки. А вот предсмертное отчаяние ее возьмет, тут держись! На последнем потянет. Кто кого! Вытащишь. Подцепишь сачком. А она свертывается кольцом. Сильная, сволочь… По голове тюк — и распрямится.

— Это спорт? — спросил я, потрясенный обыденностью, с какой он обо всем этом рассказывал.

— Это называется жизнь, — усмехнулся он, видимо довольный своей шуткой. — Ежели желаешь, могу взять.

И я поехал. Мне хотелось посмотреть на этот бой, который Лео назвал — «кто кого». Эта глыба человеческого мяса — и нежная, пугливая форель. Я мог еще понять и смириться с суровой, хоть и нелепой, необходимостью убивать животных, пока человечество не придумало какую-нибудь там синтетическую биопохлебку. Но делать из этого игрище, веселую кутерьму?

Мы подъехали к Порожи уже ночью. Легко взбирались в гору в лучах наших фар, задранных, как бивни. На нас из черноты, спотыкаясь, падали сосны. Теплый ветерок бархатисто щекотал лицо. Перемахнув хребтину, клюнули вниз, блеснула речка. Она, петляя, извивалась по долине. И вдруг на нас обрушилась метель.

Это были поденки. Такие белые речные мотыльки.

Они вихрились в лучах и бешено бились в ветровое стекло.

Лео выключил свет. Застопорил машину. В глубокой тишине стало слышно густое шуршание. Шуршало все вокруг. И летело, и неслось, как дикая поземка.

Это был буран.

Мы выскочили из машины и побежали к берегу. Бабочки облепили нас, щекотали лицо, шею, лезли за шиворот. Они сплошной шуршащей и мельтешащей массой летели над рекой. Они колыхались в лунном свете. И падали в воду, саваном выстилая всю ее поверхность. Они гибли как-то бесшабашно, как японские смертники на войне. Это была единственная ночь в их жизни, они вылуплялись из куколок, чтобы дать жизнь новым личинкам.

Брачная ночь.

О клёве говорить было нечего — рыба была сыта.

Мы возвратились к машине и, не включая фар, тихонько поехали. А сзади над рекой колыхалось серо-белое полотно. Оно змеилось, вырисовывая причудливую линию реки.

— В Байкале водится голомянка, — заговорил Лео. — Для этой чумички дать жизнь потомству — то же, что подохнуть. Она разрешается посредством кесарева сечения, обходясь, разумеется, без скальпеля… Да, мой кинг, любовь или смерть! За все надо платить. Стоит ли игра свеч?

Я был потрясен. Мне хотелось молчать.

Полосатый халат, перекинутый через спинку кресла, казалось, хранил еще тепло Ликиных волос. Я лежал в полудреме, касаясь его щекой. Мне представлялось, что Лика здесь. Я говорил с ней. Я рассказывал ей, что будет и как будет, когда люди станут бессмертными, как боги… Вообще в ее отсутствие мне легче было с ней разговаривать… Проще.

Лика мне писала: «Тысячи молоточков стучат в мой мозг. Если я через год-другой не сыграю так, чтобы обо мне сказали — это актриса, а не так себе, дерьмо, я просто сойду с ума или стану злой, как цепная собака…»

Мне трудно было представить ее — хрупкую — злой, как цепная собака. И мне был по душе ее напор. Я еще на знал тогда ее удивительной особенности рваться к громадному, но, встретив на пути соломинку, вдруг не найти в себе сил перешагнуть ее.

— Ну и как — как эликсир бессмертия? — спросила Лика с порога, как будто мы только вчера расстались. Она с трудом втащила чемодан, который был едва ли не больше ее самой.

Я не вскочил, чтобы ей помочь, и даже ничего не ответил, потому что, оказывается, спал, а проснувшись, сразу не понял, где я и что со мной. Или, вернее, понял, но подумал, что это во сне, — потому что я как раз видел, как она приехала и вот так вот вошла, пятясь, в комнату, втаскивая свой огромный чемодан на молниях…

Все эти ночи напролет мы с Лео пытались «проиграть» нашу магнитофонную запись. Пучок биотоков, снятых с материнской «ленты жизни», мы посылали на дочерних амеб, вторгаясь в цикл их жизнедеятельности и митоза. Мы пытались замедлить сам процесс и навязать замедленный ритм деления. И это нам отчасти удавалось, но до определенного момента. Уже где-то за точкой роста наши амебы совершенно выходили из себя — начинали вихляться, затем, как бы нехотя, округлялись, съеживались, как от боли, и в конце концов разваливались, превращаясь в бесформенную массу. Это происходило прямо на глазах.

А те, что еще жили, с удовольствием пожирали останки своих сестриц, а вслед за этим распадались и сами.

Потрясенный таким итогом, Лео остервенело лязгнул замками портфеля и ушел не простясь.

Я оказался более стойким. Неутомимо набирал я пипеткой все новые и новые порции сенного раствора, капал на предметное стекло, включал генератор. Но «луч жизни», вместо того чтобы задерживать деление, кромсал их на части. И что хочешь тут.

Отчаявшись, я тоже бросил все и ходил по комнате. «Собака», — ругался я. И еще даже почище…

Потом я окаменело сидел, медленно ворочал жерновами мозгов. И ничего не мог придумать. И уж совсем на все махнул рукой, просто механически заглянул в тубус. Ну как заглядывают в печку или дымовую трубу, потеряв уже всякую надежду найти какую-либо запропавшую вещь. Заглянул и увидел: там, где только что растекалась бесформенная масса, искрились, сияли своими боками молодые резвые амебы. Они поднялись из праха, из аморфной распавшейся массы! (Да, я должен сказать, что генератор «Кащеева комплекса», как мы его называли, я включил совершенно уже машинально, после того как амебы «растворились»… и вот вам.) Я ничего не понимал. Весь следующий день я думал над этой загадкой, а под вечер уснул. Заснул тяжело и сладко — пока вот не вошла Лика или ее призрак. Но вошедшая была чем-то и непохожа на ту — во сне.