Он махнул мне рукой и убежал заканчивать подготовку своего концерта. Он любит прерывать споры так, чтобы последнее слово, хоть по видимости, оставалось за ним.

Я посетил Труба. Строптивого ангела днем выпустили наружу, но он устроил на площади очередной скандал.

Спыхальский распорядился водворить его на прежнее место. Мне показалось, что он обрадовался моему приходу, хотя ни одним движением крыльев не показал этого. Он скосил на меня угрюмые глаза и что-то проворчал.

— Как настроение, Труб? Не мучают страшные сны?

— Не хочу здесь больше, — зарычал он. — Отправьте меня домой. Ненавижу низменных двукрылых, которым вы угождаете.

— Не все двукрылы, Труб. Попадаются и четырехкрылые.

— Их тоже ненавижу. Всех ненавижу!

— А себя любишь?

Он уставился на меня, как на дурака. Я ожидал ответа с такой серьезностью, что он смутился.

— Не знаю, — сказал он почти вежливо. — Не думал.

Я похлопал его по плечу и приласкал великолепные крылья. Это был чудесный экземпляр настоящего боевого ангела.

— Глупый ты, Труб! — сказал я от души.

Он молчал, возбужденно ероша перья. Когда я поднялся, в глазах у него появилась почти человеческая тоска. Но он заговорил с обычной строптивостью:

— Ты не ответил, человек: когда повезете нас обратно?

— Подготавливается звездная конференция. Поговорим о формах общения, о межзвездных рейсах и прочем. А после конференции — по домам!

Если бы у него были руки, он надменно скрестил бы их на груди. Вместо этого он величественно закутался в крылья.

— Конференции меня не интересуют. Двукрылые пищат о межзвездной торговле. Не терплю торгашей!

Уже в дверях я спросил:

— Меня ты терпишь? Заходить к тебе?

Он хмуро проговорил:

— Заходи! И товарищи твои… тоже…

Вечер я провел у Фиолы. Вегажители уже не разбегались в страхе, когда я приходил один. Мне становилось с ними все интересней. Интересней всех была Фиола. Она рассказывала, как идет у них жизнь, а я, не вслушиваясь особенно, любовался ею. Она поймала меня на этом.

— Почему ты смотришь на меня, Эли?

— Разве я смотрю?

— Да. И у тебя тускнеют глаза, когда ты задумываешься.

— И этого не знал. Конечно, глазам человека не сравниться с вашими. У нас цвет их один на всю жизнь. Скучноватые, в общем, глаза.

— Зато у вас прекрасная улыбка, Эли. Когда ты улыбаешься, у меня стучит сердце. Почему ты краснеешь?

— Ты очень откровенна. У нас это встречается не так часто.

— Что значит — очень откровенна?

— Как тебе объяснить? Если кто у нас думает, что другой — хороший, он спешит это высказать, чтоб тот порадовался.

— И у нас так.

— Вот видишь! А если видят, что другой плохой — раздражительный, угрюмый, — то помалкивают, чтоб не расстраивать.

— Этого я не понимаю. Он должен радоваться, если ему скажут, что он плохой, — он сделает себя лучше.

— Ну, знаешь! На Земле и машина не радуется, если ее ругают. Впрочем, у нас еще очень много нелогичного.

Она размышляла. Прекрасная, она становилась еще прекраснее, задумываясь. Глаза у нее превращаются в нежно-салатные и разгораются глубже, — когда Фиола поворачивает голову, из тьмы выступают предметы, она освещает их глазами, как огнями. Впрочем, я об этом уже говорил.

— Скоро вас начнут развозить по звездам — и мы расстанемся, — сказал я.

— Тебя это огорчает?

— Да. Я буду вспоминать тебя, Фиола.

— И я. Когда тебя нет, я думаю о тебе. Никому из нас не хочется расставаться с людьми. Вы спустились с неба в наши сердца.

Такие разговоры я мог бы вести часами. Я прижался к ней плечом. Она с удивлением поглядела на меня. Когда же я коснулся губами ее губ, она спросила очень серьезно:

— Зачем тебе это нужно?

Что я мог ответить ей? Я сказал, что такое прикосновение называется поцелуем.

— Не могу сказать, чтоб поцелуи были приятны, — сказала она. — Но я буду терпеть, если тебе этого хочется.

— Тебе недолго терпеть, — возразил я.

— Мне будет не хватать тебя, Эли, — повторила она.

— Мне и сейчас не хватает тебя, — сказал я. — По земным понятиям, ты есть и тебя нет. Ты желанная и недоступная.

— Раньше ты говорил, что я красивая, — напомнила она. — Разве красота недоступна? Ты не отводишь от меня глаз, значит, ты видишь ее?

— Можно быть красивой и желанной, красивой и недоступной — одно другого не исключает. Недоступное бывает порою желаннее.

— Вероятно, потому, что вы, люди, часто жаждете невозможного. У вас есть такая странная особенность.

— У нас много странных особенностей.

— Да. А мы желаем лишь того, что разумно желать. У нас нет недостижимого и недоступного, ибо мы не стремимся к тому, чего невозможно достичь, и не приступаем к неприступному.

— Люди перемерли бы с тоски, если бы были так трезвы, как вы.

— Я и говорю: в вас много странностей.

— Тогда объясни, Фиола, зачем ты сидишь со мной?

— Я беседую с тобой. Ты рассказываешь много интересного.

— Другие люди говорили бы интереснее, чем я, но ты хочешь видеть меня. Почему ты встречаешься со мной, а не с Лусином?

— Ты мне приятней, — призналась она. — Я думаю днем, что вечером увижу тебя, и мне становится от этого тепло. Я не понимаю, что это такое. У нас каждый относится ко всем другим одинаково дружелюбно.

— А у нас отношение к некоторым иное, чем ко всем остальным. Мы называем это особое отношение любовью. И мы не требуем, чтобы любовь была особенно логична.

— Все явления имеют логику. Должна иметь ее и любовь.

— Она имеет ее. Но это особая логика. Тем, кто не знает любви, она покажется сумасбродством. И если мы не замечаем, что любовь странна, то лишь потому, что она широко распространена среди нас. Нет таких, кто не влюблялся бы хоть раз.

— Бедные! Вы, очевидно, проклинаете все на свете, когда на вас сваливается такое несчастье, как любовь?

— Наоборот, благословляем ее, как священный дар. Лучшее в человеке связано с любовью.

— Что именно — лучшее?

— Как бы тебе объяснить?.. Например, рождение новых людей… Без любви оно не происходит.

— Вам надо поучиться у нас. Все это просто и разумно. Яйца с зародышами приносят…

— Фиола, помолчим лучше. На Земле перед расставанием всегда молчат.

Мы молчали. Фиола прижималась ко мне. Может, она хотела сделать мне приятное, может, ей стало нравиться так сидеть — я не спрашивал. Я с горечью понимал, что страсть к ней бессмысленна.

Можно сотрудничать со звездожителями, можно дружить с ними, помогать им, обучать их нашим наукам и технике, нашему общественному устройству, но влюбляться в них — противоестественно. Любовь — человеческое, слишком человеческое, ее не перенести в иные миры.

От этих мыслей мне стало совсем грустно.

— Прилетай к нам, — сказала Фиола. — Тебе понравится у нас.

— Может, и прилечу.

— Если ты не прилетишь, я попрошусь на Землю. Вы обещали возить нас к себе. Ты будешь меня ждать?

— Да, конечно, — проговорил я со вздохом. — Мне кажется, я только и делаю, что жду тебя.

— Приезжай обязательно. Я хочу тебя видеть больше всех людей.

— В этом мало логики, Фиола.

— Мало, да. Ты заразил меня своими странностями, Эли.

Я держал ее руки в своих, гладил их.

— Поцелуй меня, — сказала она одним светом глаз.

Я поцеловал ее и проговорил печально:

— Желанная и недоступная.

Она напряженно вслушивалась в мои слова. Я знал, что она потом будет повторять их про себя, будет стараться проникнуть в темный их смысл.

Мне стало стыдно. Зачем я вношу человеческое смятение в спокойную душу далекого от людей существа? Зачем прививаю ей мучительную культуру наших страстей? Она постигнет лишь наши тревоги и страдания, наслажденье и счастье наше ей узнать не дано. В смятении и тоске она будет кружиться в своих глухих садах, будет призывать меня пением и светом: «Эли! Эли!» Зачем?

— Желанная и недоступная! — шептал я, глядя, как она исчезает в глубине сада.