Случилось так, что редакция журнала «Всегда вместе» (редактор получил наследство и, словно на пари, стал расходовать его, печатая только талантливых людей) в лице секретаря мистера Пфальса обратилась к Эдгару с просьбой, вернее с предложением, отправиться 'в Санкт-Петербург, столицу России, прожить в этом, как говорили очевидцы, втором Лондоне (имелись в виду туманы и дожди) недели две или три, посетить все, что будет найдено заслуживающим посещения, и возвратиться в Балтимору с дюжиной очерков — в стихах или прозе, как угодно.

— Сколько же я получу за эту неутомительную, приятную даже в воображении работу? — спросил Эдгар По секретаря редакции.

Была названа очень скромная сумма, вполне, впрочем, достаточная для того, чтобы не завидовать ежедневно обедающим людям. Эдгар согласился. Спустя неделю он подписал договор, получил аванс, купил серый костюм, непромокаемый плащ, кожаную фуражку, трость, желтые подбитые гвоздями сапоги. Кольцо Виргинии — змея, кусающая собственный хвост, — он впервые надел на средний палец левой руки. Он надел это кольцо на счастье. В последнюю субботу августа 1847 года ровно в девять утра пароход «Роберт Фултон» отчалил от пристани и взял курс на Лондон, — в Санкт-Петербург пароход должен был прибыть только в середине сентября. Денег у Эдгара было, как говорится, в обрез. Миссис Клемм, его тетка, мать Виргинии, дала ему на дорогу золотые часы своего покойного мужа.

— Это тебе не для того, чтобы смотреть, который час, а для важности, — сказала она племяннику своему и зятю. — Береги часы, у них своя длинная и таинственная история. Вернешься — напомни, расскажу.

Эдгар По занимал на пароходе каюту № 13. Это число ему не нравилось. Несколько раз в пути он пробовал поменяться каютами, но безрезультатно. В конце концов каюту № 13 поделил с Эдгаром молодой француз: он был принят на борт в Дувре, у него было много денег, и он не обращал внимания на то, что каюта, скажите, пожалуйста, имеет какой-то номер…

С приближением к Балтике волна пошла круче и выше, француз бледнел и чаще и дольше. Он спрашивал Эдгара на очень плохом английском языке:

— А что, сэр, наш пароход может перевернуться?

— Может, мосье, — отвечал Эдгар на безукоризненно чистом французском языке, — но не перевернется. Он подобен поплавку на удочке, с помощью которой вы ловите рыбу.

— О, господи, вы еще в состоянии сравнивать, острить и шутить! — со стоном произносил француз, припадая губами к лимону, стараясь откусить и проглотить кусочек. — Вы стойкий человек, сэр. Любуюсь вами!

— Сделайте одолжение, сколько угодно, — отзывался Эдгар, спокойно скрещивая на животе пальцы рук и позевывая: на него опять напала хандра, хотелось помучиться самому и помучить ближнего. — Не угодно ли, мосье, философского разговора? Он, полагаю, не в состоянии утишить волнения на море, но он наверное отвлечет вас от мыслей о том, что мы на борту парохода, носящего имя человека, который изобрел именно пароход, а не что-либо иное.

— Спрашивайте, ох, говорите, черт возьми всех тех, кто надоумил меня, ох, садиться на эту посудину… Вы храбрый человек, сэр. Я навсегда запомню ваш взгляд и оеанку, сэр!

— Скажите, — Эдгар привстал и скрестил на груди руки, — скажите, мосье, вам не приходило в голову, что мы подобны вот этому нашему пароходу в житейском море? И что нас так же носит по волнам, и чувства наши, пассажиры различных склонностей и мужества, пытают нас со дня рождения до смерти, и приходило ли вам когда-нибудь в голову, что…

— Нет, сэр, никогда. Актер по профессии, я никогда не думал о собственной смерти — только о кончине того, кто должен умереть в конце пятого акта, чаще всего именно в конце пятого акта, сэр. Но я играю только в водевилях, сэр. В трагедии я только замещаю тех, кто не в состоянии играть в водевиле — не в состоянии потому, что или неопытен, или слабо одарен, Иногда я замещаю и тех, кто вдруг заболел или умер. Но такое случается весьма редко…

— Тогда разрешите мне прочесть вам стихи, — сказал Эдгар (это было на пятый день совместного путешествия, пароход качало и кренило почти неправдоподобно), — можете, впрочем, не слушать меня, прошу лишь о том, чтобы не перебивали, а я буду воображать, что меня слушает большая, внимательная, ради меня одного собравшаяся аудитория…

Полузакрыв глаза, Эдгар начал читать своего «Ворона». Во тьме каюты (в часы шторма капитан уносил фонарь, свечи и банку с маслом) возникали перед взором Эдгара окрашенные в пурпур и темно-зеленое фигуры закутанных с головой ангелов, и лишь у одного из них трепетали за спиной длинные, лебединые крылья, они резко опускались каждый раз, как Эдгар потухшим голосом произносил магический рефрен: «Невермор!». Поэму свою Эдгар читал на родном, английском языке. Француз очень плохо знал его, но что-то все же тревожило его воображение, он забывал о буре и о возможной смерти, — вернее, она настойчивее напоминала 6 своем близком присутствии, но ничего пугающего не было в этом напоминании, ибо гений Эдгара утишил и укротил даже смерть, сделав ее обычным персонажем в необычной поэме.

— Это божественно! — воскликнул француз, перелетая с одной стороны каюты на другую. То же, но более сосредоточенно и деловито проделал и Эдгар. Над Балтикой бушевала гроза, смотрители маяков не спали на Балтике третьи сутки. — Вы, сэр, поэт, — проговорил француз и, желая особенно польстить сожителю по каюте, добавил: — Вы, сэр, могли бы зарабатывать большие деньги в Париже, только пожелайте! Париж не скупится на развлечения, сэр… Ох, подумать только, что мне предстоит возвращение той же дорогой!..

— Я прочту вам «Улялюм», — сказал Эдгар. — Прошу не лгать мне в ваших комплиментах, мосье. Достаточно будет обычного восхищения во взгляде. Держитесь крепче, не перебивайте, я начинаю.

И он прочел — голосом низким, тоном печальным, с интонацией торжественно-скорбной — первые четыре строки, они заставили француза немедленно же уйти взглядом в себя и забыть о том, что он на корабле и что за стенами каюты неспокойное море.

Небеса были грустны и серы,
Прелых листьев шуршал хоровод,
Вялых листьев шуршал хоровод, —
Был октябрь одинокий без меры…[4]

Эдгар перевел дыхание. Вдруг он почувствовал величие свое, меру того, что он сделал, того, что делать умеет и, может быть, сделает еще, если судьбе угодно будет отпустить ему десять-пятнадцать лет жизни.

— Был незабываемый год, — произнес как обычную, не стихотворную фразу Эдгар и, откашлявшись, весело глядя на француза, закончил первую группу строк:

Шел вдоль озера я, вдоль Оберы,
В полной сумрака области Нодд,
Возле озера, возле Оберы,
В полных призраков зарослях Нодд.

Странное, непонятное дело: «Улялюм» утишил бурю. Судно перестало раскачиваться, оно просто плыло, покачиваясь и поскрипывая, и было похоже, что каждая деталь судна, каждый винтик, гвоздик, вся его обшивка, все, что на борту, и все, что внутри, — все прислушивалось сосредоточенно, затаенно, в сговоре с морем, воспринимало гневом своих стихий страстную тоску чуждой стихии, той, что подарил один из пассажиров «Роберта Фултона».

А что сказать о французе? Он слушал и запоминал и, возможно, запомнил бы, если бы… Когда Эдгар закончил свою маленькую поэму и, устав и чувствуя внезапную жажду, опустился на койку, француз протянул ему руку и поблагодарил на своем родном языке:

— Великолепно, сэр! Это на грани гениального, сэр! Но у меня кружится голова, я заболеваю… Если мне суждено умереть, сэр, очень скоро, то — благословит вас бог за ваше мудрое, редчайшее приуготовление меня к смертному часу… Мне, сэр, очень нехорошо… — И повалился на койку.

Большая, страшной силы волна ударила в левый борт, судно накренилось, и еще раз ударила волна так, что стенка напалубной каюты отошла и отвалилась, как ненастоящая, как на сцене. Еще одна волна, подобно длинному и широкому языку, кончиком своим кольнула француза, приподняла его и вынесла наружу, в мир, во Вселенную, в покои Улялюм, — вынесла вместе с Эдгаром, но кинула в бездну только француза. Эдгар, потеряв сознание, вскоре очнулся. Было страшно холодно. Крупными, зловещими хлопьями падал снег. Что-то делала на палубе и о чем-то кричала команда «Роберта Фултона». Скрипели снасти. Килевая качка сменила бортовую.

вернуться

4

Перевод Н. Чуковского.