Андрей Васильевич знаками показал Эдгару, как едят и пьют, и спросил, опять же знаками, не желает ли господин Эдгар По позавтракать. Эдгар хорошо усвоил одну фразу, которую много раз слыхал в трактире, и тотчас же применил ее в качестве ответа на вопрос благодетеля: «Ошен хочу жрат!» — и был превосходно накормлен в кухне в присутствии кухарки, горничной и каких-то баб, приглашенных на лицезрение бродяги из-за океана. Эдгар знаками дал понять аудитории, что он намерен поговорить с кем-нибудь на своем родном языке, на что, будучи понят поваром, получил такими же знаками ответ, что, дескать, скоро будешь ты препровожден в американское консульство и там тебя преотлично поймут, по-барски накормят и сделают все, что нужно.
— И наверняка в баню сводят, — добавил по-русски повар, показывая, как господин По будет хлестать себя веником и что при этом почувствует, а почувствует он себя хорошо, ах, как хорошо! Совсем преотлично, дай бог и в духов день.
Эдгар чувствовал себя очень скверно. Тоска навалилась на сердце, боязнь за себя сегодня и в будущем осенила его сознание столь глубоко и жестоко, что он застонал, как от зубной боли. Свой родной дом, его стены, кровать, шкаф с книгами вспомнились подобно потерянному, своевременно неоцененному раю…
— Домой! Домой! — заговорил он, на всякий случай по-немецки, полагая, что кто-нибудь из окружающих поймет его и немедленно примет соответствующие меры. — Домой! Домой! — взывал он, взглядом обращаясь к любопытствующему сборищу вокруг себя. — Домой!
Никто и словом не обмолвился в ответ. Но в том, как эти люди смотрели на него, уже было что-то утешающее и примиряющее. Эдгар махнул рукой на осмотр столицы русской империи, он физически ощутимо перемогался, как больной, лишенный помощи врача и близких. Ему нестерпимо хотелось сию секунду оказаться в своей-комнате и заплатить за это сколько угодно, хоть несколько лет жизни. Он и сам не мог понять, откуда, с чего это вдруг напала на него такая страшная, злая тоска, — не оттого же, что его ограбили, не оттого же, что он так далеко от родины, не оттого же, что…
Да, только оттого, что ограбили, и оттого, что он так далеко от родины, и оттого, что он так одинок на свете.
А сколько радости принес он людям!
«Если ты добр, тебя вспомнят только после твоей смерти; при жизни вспоминают только злых», — кто сказал так? Никто не говорил этого, но это так. И только так. И все люди чувствуют это ежеминутно.
…Американскому торговому представителю, даже не имеющему полномочий от своего правительства, Эдгар заявил:
— Ради создателя, скорее домой! Я нищ, я несчастен, я не в состоянии наблюдать, изучать и работать, сэр! Но я художник, меня читают, меня любят, меня знают…
— У вас нет денег? — учтиво осведомился представитель — высокого роста американец по фамилии Хост, по имени Уильям. — Возможно, что вам окажут кредит в пароходной компании, — ей принадлежит пароход «Роберт Фултон».
— «Роберт Фултон»! — воскликнул Эдгар. Таким тоном, с такой интонацией люди произносят имя матери, отца, сестер, братьев. — Но…
— «Роберт Фултон» отбывает сегодня в пять вечера, — продолжал мистер Хост. — Вам, держу пари, предоставят ту же каюту, что и…
— «Роберт Фултон!» — еще раз и столь же горячо произнес Эдгар, и тотчас вспомнил кабатчицу с Васильевского острова, и тотчас заставил себя не думать о ней, не видеть ее в своем воображении. Он потушил воображение, залил его болтовней с мистером Хостом, который любезно пригласил Эдгара к себе на завтрак, а потом отправил специального посыльного на борт «Роберта Фултона» с недлинным письмом — просьбой о предоставлении в кредит одного пассажирского места американскому подданному Эдгару Аллану По, писателю, журналисту, сотруднику многих газет и журналов, гражданину, живущему на свой капитал, ныне оказавшемуся в затруднительном положении ввиду того, что…
— Но… — нерешительно начал Эдгар, благодарно улыбаясь мистеру Хосту. — Позвольте, ведь «Роберт Фултон» прибыл только вчера… Каким же образом он через двадцать часов…
— Снова выйдет в море? — договорил мистер Хост. — Тут разного рода деликатные дела, сэр, — улыбнулся собеседник. — Во всяком случае, некий груз корабль доставил и этот же груз теперь возьмет на борт снова, чтобы доставить по назначению…
Ровно в четыре Эдгар снова поднялся по трапу на палубу «Роберта Фултона». Капитан все знал и ни о чем не расспрашивал. Матросы ничего не знали и ни о чем не расспрашивали. Минут пять-шесть спустя после того, как Эдгар устроился в крохотной каюте по соседству с помощником капитана, «Роберт Фултон» ворчливо отошел от причала.
Поздно вечером Эдгар присел на канаты подле кнехта и горько заплакал. Он не чувствовал ни гнева, ни обиды, хотя и был обижен, обворован и лишен того особенного состояния, которое должно сопутствовать каждому человеку, оказавшемуся на чужбине. Что-то померещилось на Васильевском острове в трактире, сама Виргиния явила ненадолго свой облик, а потом начались будни, как и везде, когда уже выяснено (сердцем и сознанием), что только радости различны, а горе и напасти всюду одинаковы. Вот эта одинаковость мучила Эдгара, он страдал и молил всех богов о скорейшем прибытии домой, где ему по силам будет сотворить любую радость — на счастье себе и людям.
— Может быть, фокусы покажешь? — обратился к нему матрос. — Пойдем, у нас есть русская водка, русский квас, зеленый лук, репа…
— Пойдем, покажу фокусы, — безучастно отозвался Эдгар.
Он показывал фокусы, но они не удавались — ни на картах, ни с монетами. Тогда он стал читать стихи — и те, что уже были написаны, и те, что он сочинял сию секунду, на лету, импровизируя и вдохновенно избывая свою тоску. В импровизации он говорил о том, что на чужой земле не приняли его, как дорогого гостя, о том, что встретили его так обыкновенно, пошло и оскорбительно… Что же произошло? Ничего и страшно много, иначе не возвращался бы он домой так скоро…
— Чепуха, — отрывисто произнес один из матросов, слушая Эдгара. — Интересно, — подумав, добавил он, и через минуту снова сказал: — Чепуха!
— А почему же вы так скоро возвращаетесь домой? — только сейчас спросил матрос с рассеченной губой. — С вами что-нибудь стряслось?
Эдгар ответил подробно, одновременно растолковывая происшедшее и себе самому: не очень большая беда в том, что его обокрали, деньги нашлись бы, не в этом дело, но вот некоторые привычки, с которыми безопасно и нестрашно на родине, могли бы погубить (и даже очень скоро) в Санкт-Петербурге.
— Я начал пить, как только ступил на чужую землю, — повествовал Эдгар, не очень-то заботясь о том, чтобы увлечь аудиторию. — Меня обокрали какие-то люди, о которых начальник полиции отозвался, как о чем-то таком, что вовсе не означает чего-то свойственного русским людям. Начальник полиции, между прочим, показал себя человеком умным.
— Русские хороший народ, — строго заметил пожилой матрос. — Русских хорошо знаю. Пьют очень интересно и не так, как все. Я вас слушаю, сэр.
— Так вот… — Эдгар не знал, что говорить дальше: то, что заключено было в душе, не могло быть выражено словами. Не то чтобы это было что-то очень тонкое, сложное, — нет, просто не каждому дано быть таким, как Эдгар. Он так и сказал: — Я, возможно, человек ненормальный, — мне сразу же, как только я оказался на чужой земле, захотелось на родину. А дома, на родине, мне порою бывает так нестерпимо тяжко, что я готов бежать на чужбину. Кроме того…
— А пройдет время, — прервал пожилой матрос, — и люди будут говорить, что вы, сэр, были в пьяном виде, вас обокрали, и потому…
— Может быть, может быть, — вздохнув, согласился Эдгар. — Извините, я очень устал, хочу спать. Мне кажется, что я расстался с вами месяца два назад…
Но ему не спалось. Он лежал на спине, подложив руки под голову и, вглядываясь в темноту, рисовал всеми красками, всеми силами, всем чудом своего воображения ожившую на Васильевском острове Виргинию, царя Петра на коне, будочника, человека, укравшего часы, доброе лицо матроса с рассеченной губой, себя, несчастного и такого счастливого… Эдгар, никого ни в чем не обвинял, — он иронически посмеивался над собою и горько жалел всех тех, с кем так нелепо и торопливо расстался… Он притерпелся к бедам и невзгодам, в жизни у него было много потерь, и каждая причиняла боль, и, пожалуй, наиболее тяжкая называлась смертью Виргинии, но доколе трепещет и сияет воображение, до тех пор нет страдания, нет потерь, а если что и есть, то только боль от жизни, ошалело шагающей к какой-то своей, людям неизвестной и ненавистной цели…