В прошлой жизни к аэродрому меня всегда приводили связь и штурман. Сейчас доверие к ним стремительно падает. Перед мысленным взором крупными буквами зажглись пугающие слова—вынужденная посадка! Там, на материке, она не столь опасна, везде близко люди и их помощь. Здесь все по–другому. На сотни километров этот мир необитаем. Вынужденная в горах — это гибель. Сейчас мой долг — спасать пассажиров. Они не виноваты, что попали к «липовым» летчикам.

Вот и солнышко скрылось за горами. Говорю в трубку:

— Ну, Митя, как говорится, спасение утопающих их собственное дело! Принимаю решение выходить на реку и действовать самостоятельно. Как там пассажиры?

— Спят вовсю! Делай, как считаешь лучше! Прибавляю газ, обгоняю командира и на его глазах круто разворачиваюсь к реке. В зеркало вижу, что Пухов повернул за мной,

Сопки становятся ниже, уходят назад, приближается кромка гор, возле которой простирается русло Анадыря. От нервного напряжения лоб покрылся испариной.

Тщетно ищу разрывов в туманной белизне, а мозг лихорадочно осмысливает совершившееся. Впервые в жизни я совершаю поступок, который считал преступным. Это надо же — ухожу от ведущего! Верно ли мое решение, предотвратит ли оно катастрофу?

Над туманом идем курсом на запад. Слева—волнистая гряда гор. Справа, до самого горизонта, как выглаженная простыня, — белая равнина. Все более определенным становится, что мы влипли.

Как же так случилось? В последнее время Пухов ни в чем не советовался со мной. Формой отношений стали безапелляционные распоряжения. Накануне вылета за обедом он сказал:

— Завтра полетим в Маркове с посадкой в «Снежном». Вы заберете двух пассажиров — начальника политотдела Щетинина и начальника торговой конторы Янсона и сто пятьдесят килограммов груза. Готовьте свою машину.

День в конце ноября короткий, но мы встали и позавтракали по обычному расписанию. Минут сорок потратили на проработку маршрута. Потом Пухов со штурманом Кочкуровым ушел на рацию и очень долго не возвращался. Появившись, дал знак запускать мотор. Не сообщив, есть ли связь со «Снежным», какая там погода, сел в свой самолет и вырулил. Мне ничего не оставалось, как следовать за ним. Так я и «следовал», пока не понял, что бездумному послушанию есть предел–После выхода к реке прошло минут восемь. Это были самые длинные минуты моей жизни. Наконец горы слева кончились, линия их вершин повернула к югу. Судя по карте, прижимаясь к подножьям гор, повернула и река. Я тоже разворачиваюсь на девяносто градусов.

Ну вот и полная, безнадежная ясность. «Снежное» всего в двадцати километрах от точки поворота, но и здесь все тот же непроницаемый туман. Ни одного разрыва, ни единого потемнения. Сердце тоскливо сжалось, но все мое существо протестовало против обреченности, не верилось, что судьба загнала в угол. Нет, черт возьми, мы еще поборемся! Говорю в трубку:

— Нокаут, Митя, аэродрома нет!

— Кошмар! Что думаешь делать?

— Пока завидую Швейку. Он мог летать без посадки.

Несколько секунд Митя озадаченно дышит в переговорный раструб, потом слышу:

— Ты шутишь, как покойник, Миша. А нам жить надо. Надо пробивать этот чертов туман. Я в тебя верю, ты сможешь, не робей!

Как славно, что в эту минуту со мной не паникер, а друг, единомышленник. На мгновение ослабло, отпустило щемящее чувство опасности, и я ответил с чувством:

— Спасибо, Митя! Может, и правда у земли есть какой–нибудь зазор. Не имеем мы права биться в первом же полете.

Наука летания по приборам знакома мне больше теоретически. Думаю, вспоминаю. А самолет летит. Все так же мирно журчит мотор. Сердце замирает, как перед первым прыжком с парашютом. Медлить больше нельзя. На том месте, где было солнце, медленно остывает красная полоса. Ну, была не была! Оглядываюсь на самолет Пухова. Убираю газ и начинаю снижаться вдоль предполагаемого фарватера реки. Пухов следует рядом, метров на сто позади. Так мы и входим в верхнюю кромку тумана на высоте пятьсот метров…

У меня было самое шапочное знакомство с «пионером», первым тогда прибором для слепого полета. В нем были стрелка и шарик. Они с величайшей поспешностью реагировали на действие центробежных сил, возникающих в полете. Искусство, еще не освоенное большинством летчиков той поры, заключалось в том, чтобы, действуя рулями, держать стрелку и шарик в центре шкалы. Это было не просто. Вернее сказать — чертовски трудно. Поначалу вдруг возникало ложное ощущение виража или крена, хотя самолет шел прямо. Следуя инстинкту, летчик загонял машину в немыслимое положение. Тогда шарик «убегал» в одну сторону, а стрелка в другую, и вернуть их на место не хватало «мозгов». Если полет происходил с инструктором, он отбирал управление, восстанавливал положение, и все начиналось сначала. Легко догадаться, что получалось без инструктора.

Однако, планируя по прямой, мне удалось удержать шарик и стрелку. Думаю, главную роль сыграла Митина регулировка самолета. Он никуда не валился и не заворачивал. Мое дело было не мешать ему в движении по прямой. Но и у меня были «заслуги» — я не потерям скорости и успевал следить за высотомером. Вот и сто метров—земли нет! Ниже нельзя. Перевожу машину;

в набор и вновь выхожу на кромку. Окаменевшие мышцы расслабились, но картина, представшая глазам, рождала самые безрадостные чувства.

Бледно–голубое небо источает рассеянный свет ушедшего светила. На склонах гор и лысинах сопок лежат пепельные отсветы вечерней зари. Северная часть небосклона заметно посинела, из–за гор всплывает багровая от мороза, ущербная луна. А земля спряталась под туманом. Чего греха таить — картина жутковатая. В темнеющем небе над неведомой землей я один. Ни одна живая душа не слышит шума моего мотора, никто не придет мне на помощь. И самолета Пухова нет. Где он, что с ним? Неужто врезался? На минуту стало душно, на лбу и ладонях выступила испарина, я открыл форточку фонаря… Но дело прошлое, при всех переживаниях в моем сердце не было обессиливающего страха, мозг не цепенел от ужаса. Как бы со стороны я оценивал безвыходность создавшегося положения.

До полной темноты остались считанные минуты. Надо решаться на какое–то действие. Только оно дает шанс на спасение. Я видел склоны сопок — можно выбрать любую, но это наверняка бить машину! А если опуститься на пятьдесят метров и поискать реку? Это предел, но в этой ситуации надо рисковать.

Тщательно сопоставляю рисунок видимых сопок с картой, рассчитываю на глаз возможное удаление фарватера, выбираю точку, откуда начну планирование, и решительно убираю газ. Будь что будет!

Опять вхожу в толщу тумана. Второй раз чувствую себя увереннее. Отрегулировал мотор так, чтобы он не переохладился, чтобы скорость сближения с землей оставалась минимальной, а угол пологим. 400… 300… 200… 100… Наступает решающая минута. Все окружающее из сознания исчезло. Осталось лишь то, что нужно сию секунду: сохранить скорость, удержать шарик и стрелку и мгновенно среагировать на любую неожиданность. Ноги замерзли на педалях, левая рука на секторе газа, правая на ручке управления. Руки ждали команды мозга, а тот в величайшей готовности — информации от внешней среды. Все мое существо испытывало напряжение, которого еще не бывало. Из серой мглы обязательно должно появиться что–то темное: земля, лес, гора. Это пересечет линию планирования и может стать последним, что я увижу. Я был готов перевести машину в крутой набор. Если успею…

50 метров. Все та же мгла. Сердце бьется часто и сильно. Что дальше? А ну еще чуть–чуть! Уже не гляжу на приборы. Неизменным положение самолета сохраняет мускульная память рук и ног. Все мое внимание— впереди машины. Жду неотвратимого препятствия, удара, стеклянного звона разрушения самолета и… Происходит совершенно непостижимое, потрясающее меня чудо: сбоку в поле зрения начинает проявляться нечто чернеющее необрывающейся нитью. Через долю секунды соображаю, что это — то единственное, что мне сейчас нужно, — линия берегового кустарника. Жаркая волна радости, восторга, уж не знаю, как и назвать это чувство, обдала меня и понесла. Полностью прибираю газ, вывожу машину параллельно линии кустарника и совсем неслышно, как во сне, приземляюсь на невидимую землю. Вначале только угадываю, что уже не лечу, а скольжу по снегу.