Теперь я остался один на один со своими мыслями и мог не торопясь обдумать происшедшее.

Всего шесть часов отделяли меня от ясного утра в Анадыре. Сейчас это утро казалось чем–то бесконечно далеким, а я сам выглядел наивным юношей, черт знает почему возомнившим себя опытным и зрелым. Всего шесть часов, а как много я понял и пережил.

Вскоре я почувствовал, как мороз забирается под одежду, щиплет и жжет мое плохо защищенное тело, но я не шевелился, говоря про себя: «Так тебе и надо! Терпи, что заслужил!»

Еще в школе пришлось слышать, что корень учения горек. Всеми клеточками мерзнущего тела испытывая эту горечь, я размышлял:

— Сотни лет люди стремятся покорить Арктику. Сколько же моих предшественников, таких же самонадеянных, вот так же сидели у костра и думали о том же? Безвестные, безымянные, они оставили здесь свои кости на игрушки песцам и медведям. Неужто и нас ждет их участь?

ЩЕТИНИН И ЯНСОН

За два месяца жизни в Анадыре ближе всех мне пришлось познакомиться с Николаем Денисовичем Щетининым — начальником политотдела при Чукотском тресте.

Несмотря на свое высокое положение, Денисыч оказался человеком простым и доступным. Своей властью не кичился, к нам с Митей относился как к сыновьям, звал по именам. На его крупном лице самой запоминающейся деталью были мохнатые, длинные, как усы, брови. Они прикрывали глубоко посаженные глаза, и казалось, что Щетинину надо делать усилие, чтобы смотреть на собеседника. Но это впечатление проходило, как только поднимались эти занавески и открывались его светлые глаза. Они смотрели, вопреки ожиданию, доверчиво и расположенно. Сутулый, крупный, длиннорукий, он начинал представляться добрым и сильным медведем.

Ранее я рассказал об изобретателе Гроховском. И прежде и теперь я считаю, что на таких одержимых стоит мир, что партия коммунистов тем и сильна, что таких людей в ней много. И вот на другом конце земли встречаю коммуниста, олицетворившего в моих глазах силу и ум партии совсем с другой стороны. Если Гро–ховский имел дело с непознанными состояниями природы, создавая новую технику, то Щетинин общался с самым нежным творением природы —• с душой человека. И добивался успеха.

Помнится разговор, свидетелем которого стал случайно, явившись в политотдел, чтобы определиться на партийный учет. При мне к Щетинину пришел камчадал Артамон Шитиков из Усть–Белой.

— Насяльник, я к тебе присел.

— Здравствуй, Артамон, рад тебя видеть! Как живешь?

— Ой, плохо, насяльник. Омманул Артамоску плохой селовек. Совсем омманул.

— Да как же так! А ну–ка говори, что за человек, мы ему тоже плохо сделаем.

— Три боськи кеты веял, боську икры, а дал два литра спирта. Мало, однако!

— Ай–яй–яй! Да кто же это?

— Витька Саломасин, вот кто. Однако, он уедет завтра, догонять нельзя будет, сегодня надо!

Как выяснилось из дальнейшего разговора, прораб строителей, работавших по нарядам Чукоттреста в совхозе «Снежное», Саломахин, возвращаясь в Анадырь, подпоил камчадала и увез значительную часть его летней добычи. Литр спирта тогда стоил (на руках) двести рублей, а килограмм кеты рубль. Проспавшись после пьяной ночи, Артамон бросился вдогонку на своей лодке. От Усть–Белой до Анадыря по реке более трехсот километров, и я подумал, что действительно здесь сто верст не расстояние.

Щетинин немедленно разыскал Саломахина, устыдил его и добился расчета с камчадалом по государственным ценам. Артамон не хотел денег и добивался еще спирта, но тут уже Щетинин воспротивился. Он дал возможность Артамону отовариться на анадырской фактории, куда только что завезли новые товары. Артамон уехал, довольный и гордый знакомством с хорошим «насяльником».

Народы Чукотки беспощадно угнетались из поколения в поколение. Царский чиновник, американский торговец, русский перекупщик… Любой из них мог отнять за бесценок охотничью добычу, даже жену или дочь, и управу найти было невозможно.

Аборигены стоически относились к нашествию на их землю несправедливости. Они убедились на опыте, что жаловаться некому и что, кроме новых унижений, это ни к чему не приводит. Только при Советской власти эта безропотность стала давать трещины. Медленно, но верно просыпалось в людях долго подавляемое чувство человеческого достоинства. Интересно отметить, что ощущение справедливости новой власти олицетворялось чукчами и камчадалами вначале в отдельных лицах. Одним из них в ту пору и стал Щетинин.

Как–то при мне к Щетинину пришла женщина, врач местной больницы.

— Николай Денисович! Посоветуйте, что делать? — взволнованно проговорила она.

— А что случилось? Да вы садитесь, садитесь!

— Лежит у меня Настя Соломенцева, жена моториста плавбазы. У нее случился выкидыш, ей надо хотя бы две недели побыть у нас, она слабенькая. А ее муж, Никита, третий день приходит пьяный и требует выписки. В больнице находится старшина Сергеев — так он, дурень, ревнует.

— А что, Сергееву действительно необходим больничный режим?

— Да, пожалуй, я уже могу перевести его на амбулаторный прием.

— Ну вот выпишите Сергеева, а с Никитой я сам поговорю.

— Батюшки, как же просто! И как я сама не додумалась! Спасибо вам большое, Николай Денисович! И еще одна просьба. Привезли свежий лук и картошку, а Масюта (заведующий торговой базой) еще не скоро выпустит все это из своих рук. Нельзя ли для больных вне очереди?

— Ну, конечно же! Вот вам записка Масюте и берите не только картошку, а все, что есть свежего,

Женщина ушла просветленная. Уверен, не столько оттого, что решились ее вопросы, сколько оттого, как они были решены. И я подумал: сколько же больших и малых людских конфликтов предотвращается в этой комнате!

Однако Щетинин не считал возможным вмешиваться во все дела. Когда, незадолго до нашего полета, я не то, чтобы пожаловался, а просто рассказал ему о заносчивости Пухова, об унижениях, каким он подвергал нашего парторга и старшего механика Мажелиса, завхоза Прудникова, то Щетинин ответил;

— Не знаю я специфики авиации, и трудно мне судить о ваших делах. Но я сообщу о твоих замечаниях Волобуеву, Думаю, он разберется лучше меня.

Узнав, что Щетинин полетит с нами, я обрадовался. Теперь он увидит нас в работе и будет судить о каждом по его делам.

В день вылета, когда самолеты были готовы, а Пухов ушел на рацию «выбивать» сводку погоды, Щетинин приехал на стоянку со свитой провожающих. Снаряжен как на полюс; камусовые торбаса выше колен, неблюевые {8} брюки, меховая рубашка, кухлянка с капюшоном, на голове малахай с оторочкой из волчьего меха, на руках добротные рукавицы тоже из камусовых шкурок. В этой одежде он казался незнакомым великаном из чукотской сказки.

Щетинин подошел к самолету с каким–то человеком и, поздоровавшись, сказал:

— Вот, Миша, твой второй пассажир, товарищ Янсон!

— Приветствую вас, товарищ Янсон! Я уже стал воображать вас вроде Саваофа. Только и слышишь:

«Это у Янсона! Янсон не разрешает! Это как Янсон скажет!» Человек, от которого столько зависит, вряд ли должен рисковать жизнью в полете!

Но Янсон не принял такого развязного тона. Для этого края, где, кроме мяса и рыбы, ничего не производится, где все важное для жизни раз в году завозится с материка, а распоряжается этим один человек, — он становится крупной и влиятельной фигурой. По слухам, латыш Янсон был из когорты железных героев гражданской войны. Таких в мирное время партия направляла на посты, требующие неподкупности и твердого характера. Он ответил мне сдержанно:

— А вы считаете, что рискуете?

— Это моя профессия, но многие смотрят на нее как на рисковую.

— Смотреть не всегда означает — видеть! А я прежде всего вижу революцию, какую совершат здесь ваши самолеты. А для революционного дела и рискнуть не беда. Кстати, известно ли вам, что здешние люди не знают, что такое колесо?

Своим вопросом Янсон предлагал тему для серьезного разговора о транспортных проблемах края. Но во мне подсознательно проявился самонадеянный эгоизм молодых, полагающих, что самое важное в истории начинается с них. Во всяком случае, я не оказал уважения собеседнику и перебил его: