В этой ситуации Кэндлесс видел для себя лишь один выход. Возможностей спасти землевладельца у него имелось не больше, чем захватить этот корабль, однако кое-что он сделать мог. Решение далось на удивление легко, хотя гвардеец никогда не замечал в себе задатков берсерка. Умереть вместе с землевладельцем ему не дадут, но когда-нибудь, рано или поздно, он получит свой шанс. Пусть не сразу, пусть придется ждать, но рано или поздно он заставит этих ублюдков в черно-красных мундирах убить его, но он умрет, лишь прихватив с собой хотя бы одного из них. Хотя бы одного…

* * *

– Ладно, вошь камерная, одевайся, – глумливо обронила охранница, швыряя Хонор оранжевую робу.

Хонор, не глянув в ее сторону, поймала комбинезон и принялась одеваться. С того момента, как два охранника вошли в ее камеру для проведения регулярного послеобеденного обыска, имевшего официальной целью «предупреждение и недопущение возможной попытки самоубийства», она смотрела только прямо перед собой. При этом унизительном ритуале всегда присутствовали двое: сегодня вторым был сержант Бергрен, особо радовавшийся любой возможности покуражиться над пленницей, иногда его сменял Хэйман, а то и сам Тиммонс, но одно оставалось неизменным: второй охранник всегда был мужчиной.

Даже действия сотрудников БГБ регулировались правилами, причем на бумаге эти правила нередко выглядели вполне разумными и приемлемыми. Другое дело, что они оставляли определенный простор для толкования, и двуногие животные вроде Тиммонса и его банды умели извратить регламент так, что, не нарушая формально ни единого пункта, получали возможность вдоволь поиздеваться над своими жертвами. В правилах оговаривалось, что производящий обыск должен быть одного пола с обыскиваемым, и Хонор всегда осматривала женщина. Однако тот же регламент предусматривал присутствие при обыске второго охранника, пол которого особо не оговаривался. Вот этим вторым Тиммонс непременно назначал мужчину.

Хонор понимала, что это форма психологического давления. Возможно, со временем такой подход и подействовал бы, но пока она держалась. Те времена, когда наглость Павла Юнга повергала ее в отчаяние, отравляя существование, остались в далеком прошлом: любовь Пола Тэнкерсли стала лучшим противоядием против такого рода отравы, и даже теперь, когда Пола не стало, Хонор окружала себя его любовью, как защитным полем.

Злорадствующие, потешающиеся над ее наготой животные в глазах Хонор вовсе не были мужчинами, и презрение к ним в сочетании с воспоминаниями о Поле не позволяли низшим существам взять над ней верх. Более того, эти чувства придавали ей не только стойкость, но и физические силы, иначе она не смогла бы, не повернув головы и не моргнув глазом, поймать робу на лету.

Уставившись в переборку и натягивая одежду, она ощущала ярость и раздражение своих мучителей. Как бы они ни куражились, им не было дано знать, что придает ей силы, а инстинктивное понимание того, что отсутствие с ее стороны какой-либо реакции на их действия вовсе не является свидетельством упадка духа и покорности, сбивало мучителей с толку и выводило из себя.

Хонор понимала растерянность и озлобленность этих нелюдей, убежденных в том, что попрание в человеке всего человеческого неизбежно должно раздавить и сломить его.

В унылой камере не было зеркала, однако Хонор и без него представляла себе, как ужасно она выглядит. Строго следуя правилам, запрещавшим использование заключенными кибернетических протезов или имплантированных биоусилителей, тюремщики лишили ее искусственного глаза, а заодно и синтетических нервов левой стороны лица. Разумеется, это было чистой воды издевательством: ни глаз, ни нервные волокна не таили в себе угрозы. При этом, не будучи знакомыми со столь тонкими биоэлектронными технологиями и не располагая кодами, хевы не могли просто отключить протезы – и предпочли пережечь цепи, ослепив ее на один глаз и превратив левую половину лица в неподвижную маску. Хонор полагала, что восстановить жизнедеятельность имплантантов уже невозможно, однако это, учитывая ее перспективы на будущее, особого значения не имело. Мучители стремились уязвить ее даже в мелочах: например, они якобы из «гигиенических» соображений обрезали великолепные волосы, на отращивание которых у нее ушел не один год. Правда, тут хевы дали маху: они понятия не имели о том, что большую часть своей жизни Хонор носила короткую стрижку.

Хотя дух пленницы оставался несломленным, она и без зеркала знала, что заточение медленно, но верно подтачивает ее силы. Тиммонс, похоже, был осведомлен относительно ее ускоренного метаболизма и связанной с этим потребности в дополнительном питании – и намеренно ограничивал ее рацион. Впрочем, не исключено, что он делал это исключительно из желания заставить ее выпрашивать добавку, однако и тут просчитался. Хонор твердо решила скорее умереть, чем обратиться к тюремщикам с подобной просьбой – и, надо заметить, продвигалась именно в этом направлении. Скудность питания и недостаток движения сказывались на состоянии ее организма самым плачевным образом. Узница находила в этом повод к мрачному злорадству: для репортажа о казни желательно сохранить узницу в хорошей форме, и тут, похоже, Рэнсом ожидало разочарование. Однако внутри, за защитной броней духа, Хонор сознавала опасность своей оторванности от мира. Находясь в камере, где никогда не менялись температурный режим и освещение, она понятия не имела о ходе времени. Ей не давали книг, в помещении не имелось средств связи, и ничем не заполненное ожидание прерывалось лишь доставкой еды, неизменно сопровождавшейся унизительным обыском. Разумеется, они неотвратимо приближались к месту назначения, а стало быть, к месту казни, но это вовсе не казалось таким уж важным. За все время пребывания и камере Хонор не перемолвилась с тюремщиками ни словом – и порой, оставаясь наедине с собой, задумывалась, не разучилась ли она говорить. Впрочем, в качестве компенсации за пассивность речевых центров активизировались иные, внутренние, а обрекая себя на немоту, Хонор сознательно обрывала еще одну связь с внешним миром, тем самым отстраняя себя и от контролировавших этот мир мучителей.

Правда, одна связь, та, которая не могла подвести, оставалась, и охранники о ней не подозревали. Хонор знала, что Нимиц жив.

Он оставался ее любовью, ее спасением. Она чувствовала его боль, боль физическую – во все еще не заживших ранах и боль душевную, порожденную бессилием облегчить ее страдания. Однако в самой возможности ощущать боль друг друга таилась великая радость, ибо их связь, остававшаяся тайной для тюремщиков, взаимно подкрепляла их обоих. Подкрепляла не надеждой, ибо как раз надежды у них не было, но чем-то более важным. Любовью. Абсолютной уверенностью в том, что они существуют друг для друга, пребудут вместе всегда, и ни один из них, на что бы там ни рассчитывали хевы, не покинет другого на пути во мрак небытия. И отнять это у них не могли ни лейтенант Тиммонс, ни сержант Бергрен, ни капрал Хэйман.

Хонор уже начала продевать руки в рукава комбинезона, когда тяжелая ладонь легла ей на плечо. Она замерла, но сердце ее, несмотря на всю выстраданную отстраненность, тревожно сжалось. То была ладонь Бергрена.

– Скоро прибудем на место, вошь камерная, – прохрипел он позади ее уха, обдав обнаженную кожу горячим дыханием. – Скоро твоя жесткая непокорная шея сделается малость подлиннее.

Хонор промолчала. Сержант загоготал, стиснул пальцами голое плечо и продолжил:

– Почему бы тебе не поразвлечься чуток – перед тем, как тебя вздернут? Может быть, тебе понравится, тем более что другой возможности уже не будет.

Хватка сержанта сделалась крепче, он повернул ее к себе лицом, и Хонор увидела его полные болезненного вожделения глаза. Это желание не имело ничего общего с той тягой друг к другу, какую испытывали они с Полом, и была отвратительнее даже животной похоти Пола Юнга. Юнг ненавидел ее за то, что она отвергла его поползновения; мелкое, недостойное, но все же личное чувство.