— Вам кажется, что художнику глаза необходимы. Ошибка! Среди мастеров слепых гораздо больше, чем зрячих. А некоторые сами завязывают себе глаза, чтобы обилие фактов и деталей не мешало сосредоточиться. Один довольно известный художник — он рисовал членов правительства, — попал раз в скверную историю. Чаще других он рисовал, — Солдат запнулся, — впрочем, имя не имеет значения. Тем более, что этот человек потом стал в ряды ревизионистов и предал наши великие завоевания. Его расстреляли, а художник долго маялся: он слишком часто рисовал портрет этого предателя с натуры и слишком хорошо запомнил его черты. Теперь во всех портретах эти черты проступали, хотя художник этого не хотел.
— Его тоже расстреляли? — спросил кто-то из дальнего угла. Слова повисли в воздухе тонким эхом.
Солдат защелкнул крышку ствольной коробки. Теперь автомат был собран. Осталось только присоединить магазин.
— Художника? Нет. Зачем его расстреливать? Он неплохой сам по себе человек, только сбился с пути, не сумел приподняться над мелким, обрести главное направление. Как видите, глаза зачастую не только не помогают художнику, но и просто вредны. Если б он умел вслепую рисовать семь или, например, двенадцать сюжетов, он исключил бы один, а остальные картины продолжал бы писать не менее успешно, чем раньше. Его не расстреляли, его отправили на трудовое перевоспитание. Может быть, поработав своими руками, пожив в гуще народа, он снова сможет рисовать, правильно рисовать.
Солдат говорил, а руки его двигались самостоятельно, отдельно. Как бы сами по себе они открыли ящик стола и достали коробку с патронами, быстро и ловко набили магазин. Чуткие пальцы нежно трогали прохладный металл. Последний патрон Солдат дослал в ствол.
— Но чтобы рисовать по трафарету, художники не нужны, — сказал четвертый номер. — Это могут делать и машины. Машина напечатает любой плакат в любом количестве экземпляров.
— Какая ерунда! — Солдат даже вскочил от негодования. Все то, что он говорил, как видно, не дошло до них. — Разве машина может сравниться с человеком? Глупый механизм, которому все равно, что печатать, не заменит руки художника.
Разве его, Солдата, уменье рисовать можно равнять с действиями машины? Вскочив, Солдат непроизвольно накинул ремень автомата на шею и теперь бегал взад и вперед, размахивая правой рукой, левой придерживая автомат на груди. Ему не хватало аргументов Он нанизывал слова и мысли друг на друга, они схлестывались, запинались, сплетались в сумятицу. Иногда казалось, что он танцует заученный до профессионализма характерный танец: ни разу не задел он ни рукой, ни автоматом доски, стола или стены, ни разу не запнулся на крохотном пятачке свободного пространства. Иногда же, наоборот, казалось, что его нет, а есть только голос, звучащий из пустоты, из тишины, из света и тени, мечущихся перед рядами.
— Прежде всего, вы — солдаты. Вас научат методам ведения войны, открытой и тайной. Спорт разовьет ваши мышцы. От вредных влияний убережет вас комитет Бдительности и Защиты Завоеваний, который будет создан в классе. Вы овладеете оружием. У художника должна быть сильная, верная рука. Машина бездарна и безынициативна. Машина мертва. Ее легко уничтожить снарядом, бомбой, диверсией. Ей нужна энергия. Ее должны обслуживать рабочие. На вас же возложат идеологическую миссию, вы будете влиты в ряды солдат, впаяны в них. Товарищ по оружию, который только что рядом с вами шел в атаку, почувствует прилив воодушевления, если вы у него на глазах нарисуете портрет Председателя или другую картину. Вы сможете поднимать людей на бой и на труд. Я могу нарисовать за одиннадцать часов девяносто произведений, и все они будут по-настоящему качественными. Меня не отвлечет ни боль, ни беда. Когда ваше сознание закалится, а руки обретут уверенность, вы сможете работать в любой обстановке: ночью, в бурю, под градом пуль, рядом с атомным грибом. Нет бумаги — вы будете рисовать на стенах домов, на бортах машин и бронетранспортеров. Нет красок — станете рисовать углем, мазутом, кровью. Сможет ли слабый человек творить в день, когда у него умерла мать? Настоящий художник будет работать, даже если останется один на планете. Камни и стены развалин станут пла-ка-та-ми!
— Он сумасшедший! Он сумасшедший! — голос закричавшего сорвался на визг. — Вы что, не видите, он же — слепой, он не может учить графике. Отобрать у него оружие, он же сошел с ума!
Крик ударил по нервам. Класс вскочил с мест, как один человек. Ученики замерли у парт, не зная, что делать, в растерянности: странный этот крик… странный урок…
А Солдат остановился, точно вкопанный в пол, тоже крикнул — голосом, привычным к командам:
— Я — сумасшедший? Кто верит Председателю и мне, — он выдержал секундную паузу, — на колени!
И еще через секунду, вскинув автомат, ударил длинной очередью поперек класса.
Взвыли-застонали половицы в коридоре. Распахнув двери ударом ноги, в класс ворвался завуч. От двери он метнулся вбок, спиной к доске. Правая рука — на поясе, у бедра.
— Что? Как? — он окинул взглядом класс.
— Нормально, — отозвался Солдат. — Веду урок.
Под потолком тоненько задребезжала слабая электрическая лампочка. Класс осторожно посмотрел на нее. «Перегорит», — подумалось машинально.
— Заменить надо, — отвлекся завуч.
— Сколько осталось? — спросил Солдат.
— Тридцать, — отозвался завуч, быстро сосчитав по головам стоящих на коленях. — От балласта избавились.
— Да, — отозвался Солдат. — И еще, теперь по десять в каждом ряду сидеть будут. Удобно. Так мешало, что в двух рядах по двенадцать, а в третьем одиннадцать… А с этими мы еще поработаем. Я буду учить вас, — обратился он к ученикам. — Я рад, что вас так много осталось. Я надеюсь, из вас выйдут художники.
— Помощь нужна? — спросил завуч.
Солдат, казалось, ожидал этого вопроса.
— Направьте кого-нибудь убрать, я не хочу отрывать своих ребят от занятий.
Завуч потрогал лежащего носком резиновой туфли.
— Живой, — сказал задумчиво.
— Это уж ваше дело, — не стал вникать Солдат. — Первый! — выкликнул он, обращаясь к классу.
— Убит, — не сразу отозвались из класса.
— Да, — Солдат чуть помолчал. — Второй?
— Я! — отозвался второй.
— Теперь твой номер первый. Возьми журнал и проведи перекличку. Выбывших вычеркни, расставь номера по порядку. Встаньте с колен, — скомандовав он классу, — и пересядьте согласно новому списку по десять в ряд. Запомните свои новые номера. Я надеюсь, они у вас надолго.
Так вот простиралось простиралось и стало ему как-то не по себе. Не сразу, но стало. И решило оно малость попробовать повздыматься. Но только приступило, как рядом, справа (или слева) — опять разверзается. Ну что ты будешь делать! Плюнуло простиралось и восстановило статус кво. Тот, конечно, который уже при нем стал, статус, не тот, который раньше, при антагонизмах. А кто ему что скажет? Все ведь теперь простирается — одно простирается. Что же оно, само себе будет глупые вопросы задавать?
А чтоб не было грустно и чтоб закрыть всякую возможность для экспериментов, ненужных и опасных, постановило простирается, что теперь оно все — вздымается. Все до последней фигуры геометрической — глупого квадратного сантиметра, у которого все стороны равны, все углы равны, на сколько угодно частей равно делится и, главное, таких других вокруг уйма — и не отличишь. Так вот, теперь все вздымаются. И ничего не разверзается, боже упаси.
Не верите? Так давайте спросим. Ты вздымаешься? — Вздымаюсь. А ты? — И я тоже. А вы? — И мы вздымаемся. А кто разверзается? Я спрашиваю, есть такие? Вот видите: нет таких.
И вообще — что-то много спрашиваете. А может, вы сам разверзаетесь, а?
Черный, исковерканный, колесил по двору, не задерживаясь на одном месте, все спрашивал, все задавал свои лишенные смысла идиотские вопросы, убегал, не дожидаясь ответа, не нуждаясь в ответе.
— И еще, тоже. Тридцать пять отнять пять, сколько останется? А? Сколько? Три? Два? — плакал, брызгал слюнями, умолял. — Ну, хоть один-то останется, а?