Он все еще стоял передо мной на коленях, словно ждал, что я прочту ему приговор.
Я отступил на два шага назад, из страха, — я в том признаюсь, что из страха перед правдой.
— Почему вы поете песню об этом висельнике Вийоне?
— Вы же поинтересовались мной, Арман, и я рассказал вам мою историю.
— Вашу историю? — я спросил бесконечно медленно, словно был глух и непонятлив как Квазимодо. — Тогда вы хотите сказать, вы — Франсуа Вийон, висельник, развратник, сочинитель баллад?
— Я был бродягой и подзаборным поэтом, прежде чем я стал другим. И именно поэтому я понимаю ваше возмущение, когда вы слышите, что я ваш отец. Я испытывал точно такие же чувства, когда мой приемный отец Гийом де Вийон объявил однажды, что должен изменить не только мой дух, но и мое тело. И также мне предстояло тогда узнать, что большая ответственность лежит на мне, ответственность, слишком великая для одного человека.
Он захотел подняться, но кашель лишил его сил. Если бы я не подхватил его, он бы снова упал. Я подвинул ему стул у камина и принес вина. Мой гнев улегся, его сменило любопытство. И сочувствие.
— Проклятая жизнь, которую я веду, — сказал он после долгого глотка. — Во влажных, холодных подземельях или в продуваемых лесах я подорвал свое здоровье. Я давно пережил положенное мне время и рад, что смогу, наконец, исповедоваться перед вами.
— Я не священник, — отрезал я.
— Я не молю о прощении, я надеюсь только на понимание. Как сказать, и мне тяжело далось поверить моему отцу. Его бросили в Консьержери и хотели заставить молчать, его — епископа добрых людей. К счастью, до меня дошла его весть. Я собрал остатки «братьев раковины», и в рукопашном бою мы освободили тогда Гийома де Вийона в год Великой Чумы. За два года, которые остались ему, он обучил меня всему, что знал сам, чтобы я продолжил поиск солнечного камня. И он поведал мне нашу родословную, что наш предок был тот Амьел-Аикар, который так же ускользнул из смертельной ловушки Удо, как выбрался с отвесной высоты Монсегюра. Мы назначены быть хранителями смарагда. Поэтому, Арман, у вас были видения, и поэтому я смог сделать его воспоминания вашими. Сила смарагда, которой вы подвергались в Нотр-Даме, усилила теперь эту способность. Камень сохраняет воспоминания, мысли и сны, как это не умеет дух человека.
— И вы просто так переняли роль своего отца?
— Это было моим предопределением. С тех пор я брожу по улицам Парижа, и некоторые называют меня монахом-призраком. О Франсуа Вийоне остались только старые песни.
— Когда я появился в этой истории? И если вы мой отец, то кем была моя мать?
— Она была красивой девушкой из Реймса, дочерью бродячего певца по имени Гиберто. Помимо привлекательного личика, обрамленного огненно рыжими кудрявыми волосами, она обладала прекрасным голосом, потому ее называли Шантфлери, поющий цветок. Ее настоящее имя было Пакетта. Меня на десять лет сослали из Парижа, и я нашел приют в доме Гиберто, что меня очень обрадовало. В действительности я был рад, когда Пакетта Шантфлери позволила мне прыгнуть в ее кровать. Ее отец скоро умер, и я продолжил его дело. Сочинительство и пение — в этом я знал толк. Я скоро привык к спокойной жизни любимого мужа и патриарха. Да, мое семя пало в красивый цветок, и когда она разрешилась бременем, то родила сразу двоих сыновей — братьев, но очень разных.
Когда он рассказывал о Пакетте Шантфлери, лицо Вийона оживилось. Даже казалось, исчезли шрамы, словно чистота и красота заколдовали его лицо. Но это был лишь обманчивый лик его воспоминаний. Теперь, когда он рассказывал о рождении, его лицо приняло прежнее выражение — опустошенное, безжизненное, мертвое.
— Было так, словно природа решила дать одному ребенку красоту матери, а другому — уродство отца, приобретенное в боях и от пыток, — продолжал Вийон. — Один сын был безупречен, с нежными чертами лица и чистой кожей, другой же — отвратительный горбун, покоробленный как железо, которое слишком долго пролежало в огне кузнеца. Я хотел сохранить жизнь обоим моим детям, но поползли злые слухи. Горбун, как и сейчас, считался порождением дьявола, и шпильман в глазах людей стоит не Бог весть как высоко. Нам угрожали, за нами подсматривали, над нами насмехались. Уже не на шутку поговаривали, не отправить ли нас на костер. Это, а также осознание, что наш изуродованный сын никогда не будет иметь спокойной жизни, привели меня к решению убить его.
— Вашего собственного сына? Вийон печально кивнул головой.
— Вы не понимаете, Арман? Я должен был сделать это, чтобы спасти вас и вашу мать! Но Пакетта думала иначе, чем я. Она был слабее или сильнее — считайте, как хотите. Однажды утром она исчезла. Горбуна, которому мы так и не дали имени — такой бесперспективной нам казалась его юная жизнь — она забрала с собой. Ее видели по дороге в Париж, и я боюсь, если это верно, черная смерть забрала их обоих.
— Вы больше не искали их?
— Это было невозможно, в это время пришел крик моего отца о помощи. Я должен был возвращаться в Париж, что мне было запрещено под страхом смерти. Но кто мог предположить, что я приду именно в чумной город! Вас я оставил у набожных братьев в Сабле, подальше от всех, но все время был в курсе ваших дел.
— И все же вы оставили меня в неведении, ничего не сказали мне, кто мой отец и кто моя мать!
— Что же я должен был сделать?
— Вы могли забрать сына к себе.
— Сюда? Как я должен был заботиться о вас, находясь сам в розыске, всеми преследуемый, которому угрожают и день и ночь?
— Но сейчас же вы раскрыли себя!
— Потому что я нуждаюсь в вашей помощи. Не только я, все добрые души нуждаются в вас. Вы можете стать спасителем, Арман. Я предвидел это с первого дня и назвал вас поэтому Сове[47], спаситель. Когда я почувствовал, что дела в Париже обострились, что победа белого или черного не за горами, я велел прийти вам.
— Вы ошибаетесь, — я нагло ухмыльнулся ему. — Я был вынужден покинуть Сабле, потому что мой покровитель застал меня в положении, которое раньше вас явно возбуждало к пошлым балладам.
— Нет, вы ошибаетесь, Арман, если верите в совпадение. По моему распоряжению мессир Донатьен Фрондо был вызван на освидетельствование, которое уже давно было выполнено. Поэтому он вернулся неожиданно раньше. Невидимыми духами мои люди следовали за вами по пути в Париж.
И правда, Вийон умел мастерски сбить меня с толку. Любой даже такой маленький триумф, который, как я думал, одержан над ним, он превращал в моментальное поражение. Мой гнев вернулся. Если он говорил правду, то он обращался со мной, как с животным или безвольным рабом. Если же он лгал мне, то еще меньше было поводов думать о нем дружелюбно.
— У вас есть ответ на любой вопрос, — промямлил я.
— Это не доказывает, что я говорю правду?
— Это может так же доказывать, что вы хорошо преподносите свои дела, чтобы заставить меня дальше играть в вашу игру.
Это была дрожь его шрамов, слабая тень вымученной улыбки — или только отражение огня? Я не хотел думать об этом.
— Недоверие хорошо и для нас даже жизненно важно, важно для выживания, но не нужно быть обидчивым. Вам требуется доказательство, что я ваш отец?
— Да!
Теперь он действительно улыбался, только недолго. Это было как погружение в горячую ванну или в приятные воспоминания.
— Когда Пакетта родила вас и вашего брата, я велел пометить вас. Каждому выжгли маленькую раковину, чтобы братья раковины знали, что вы — дети их короля.
Найдя в себе новые силы, он поднялся и подошел к двери, которую только приоткрыл. Он что-то крикнул в пространство, и немного погодя пара человек внесли два больших, почти по пояс высотой, зеркала. Они установили их так, чтобы отполированный металл одного отражался в другом. Один из людей положил мою высушенную одежду на кровать. Они снова покинули помещение, и Вийон приказал мне раздеться.
— Зачем? — спросил неуверенно я.
47
Sauveur (фр.) — букв, «спаситель», созвучно фамилии героя (прим. перев.)