На Большой Сырт опустилась ночь, и Петерсон это знал. Он был слеп — и все же знал, что спустилась марсианская ночь. Стихли скрипки сверчков. Сияние солнечного тепла, что весь день его согревало, рассыпалось; становилось зябко. И вопреки слепоте он чуял приход теней, живших здесь с незапамятных времен.
— Претри, — позвал он шепотом, и эхо из лунных долин отозвалось: «Претри, Претри, Претри…», перекатываясь и затихая почти у подножия небольшой горы.
— Я здесь, старик Петерсон. Чего ты хочешь от меня?
Петерсон в пневмораке расслабил мышцы. Он вдруг почувствовал, как напряженно ждал. И дождался.
— Ты в храме был?
— Был. Молился много оборотов через три цвета. Много лет прошло с тех пор, как Петерсон последний раз видел цвета. Но он знал, что в религии Марса цвета были основой.
— И что предсказал тебе Благословенный Джилка?
— Завтрашний день заключен в чаше памяти дня сегодняшнего. И многое другое.
Шелковые обертоны чуждого голоса несли покой. Петерсон никогда не лицезрел воочию высокого и невообразимо древнего джилкита, но его скрюченные пальцы не раз ощупывали безволосую каплевидную голову марсианина и «видели» глубокие круглые впадины, где горели углями глаза, вздернутый нос и узкую щель безгубого рта. Петерсон знал это лицо как свое собственное, со всеми морщинами, мешками и шишками.
И еще он знал, как стар джилкит. Так стар, что его земные годы человеку не счесть.
— Ты слышишь приближение Серого?
Претри набрал полную грудь воздуха и хрустнул костями, опускаясь на ступеньку рядом со старым человеком в пневмораке.
— Он идет, старик, но идет медленно. Будь терпелив.
— Терпелив! — задумчиво хмыкнул Петерсон. — Терпения-то у меня хватает. Полно терпения, а больше, пожалуй, ничего и нет. Когда-то еще и время было, да все почти вышло. Идет, говоришь?
— Идет, старик. Время. Надо просто ждать.
— Как там голубые тени, Претри?
— В лунных долинах густы как мех, старик. Ночь идет.
— А луны вышли?
Широкие ноздри шумно выдохнули, и голос ответил:
— Еще нет. Тайсеф и Тиэи обе за горизонтом. Быстро темнеет. Быть может, этой ночью, старик.
— Быть может.
— Наберись терпения.
Когда-то Петерсон не был терпелив. Когда играла в нем молодая горячая кровь, он подрался со своим отцом — баптистом секты Пресби — и сбежал в космос. Ни в Бога, ни в черта не верил тогда Петерсон, ни в прочие окаменелости Всецеркви. Потом поверил, но тогда — нет.
Он сбежал в космос, и время щадило его. Он старел постепенно, не болея, как стареют люди в темных пропастях между шариками грязи. Он видел смерть: умирали те, кто верил, и те, кто не верил. И со временем он понял, что одинок и что наступит однажды день, когда придет за ним Серый.
Он был одинок всегда; и когда не мог больше водить через космос большие корабли, он ушел.
Ушел искать себе дом, и круги скитаний вынесли его к началу пути. Петерсон вернулся на Марс, где был молод, где родились его мечты, на Марс, потому что дом человека там, где он был молод и счастлив. Он пришел домой, где теплы дни и нежны ночи. Домой, где люди каким-то чудом не пустили свои корни из бетона и стали. Вернулся в дом, который не изменился со времен его счастливой молодости.
И вовремя. Ибо его нашла слепота, движения стали медленны, и он понял, что Серый идет за ним. Слепота пришла от лишних стаканчиков джина и скотча, от лишней дозы радиации, от лишних часов разглядывания прищуренными глазами пустоты. Слепой, который не может заработать себе на жизнь.
И. он на ощупь нашел свой дом, как птица находит родное дерево, как находит последний кусок коры оголодавший зимний олень, как река находит море. Он пришел домой дожидаться Серого, и здесь нашел его джилкит Претри.
Они сидели рядом на веранде, и мало было ими сказано, но многое понято.
— Претри.
— Да, старик.
— Я ни разу не спросил, зачем тебе это надо. Я думал…
Претри подался вперед, и Петерсон услышал, как клацнула его клешня по крышке стола. А потом марсианин вставил ему в руку стаканчик виски с водой.
— Я знаю, о чем ты говоришь, старик. Но я уже две жатвы с тобой пробыл. И я остаюсь. Тебе мало этого?
Две жатвы. Четыре земных года. Когда-то на рассвете джилкит пришел и остался служить старому человеку. Петерсон как раз воевал с кофейником (почему-то он любил старомодный настоящий кофе и презирал кофейные брикеты) и водонагревателем, и тут появился этот нетребовательный, самоотверженный слуга и стал о нем заботиться без угодливости, но угадывая каждое его желание. Они сразу сжились друг с другом: Петерсону не много было надо, а Претри ничего не просил взамен.
Петерсону было не до удивления или любопытства.
В пору жатвы он слыхал звуки жаток собратьев Претри на высоких шелковистых посевах, но сам джилкит никогда не отходил далеко от хижины.
Теперь уже конец был близок.
— С тобой было легче. Ты… ну, в общем, спасибо, Претри. — Старик хотел высказаться ясно, без обиняков.
Признательное хмыканье в ответ.
— Спасибо, старик Петерсон, что позволил мне остаться с тобой, — мягко произнес джилкит.
Щеки Петерсона коснулось что-то холодное. Капля дождя? Впрочем, больше не капало, и он спросил:
— Что это?
Джилкит замялся — Петерсон принял это за смущение — и ответил:
— Обычай моего народа.
— Какой обычай?
— Слеза, старик. Слеза моих глаз на твое тело. — Послушай… — Петерсона переполняли чувства, давно, как он думал, умершие. Он неуверенно запнулся, пытаясь найти слово: — Не надо… это… печалиться не надо, Претри. Я прожил хорошую жизнь. И Серого я не боюсь.
Он хотел придать голосу смелость, но старые голосовые связки дребезжали.
— Мой народ не знает печали, Петерсон. Мы знаем благодарность, знаем дружбу, знаем красоту. А печали у нас нет. Это серьезное лишение, ты мне говорил, но мы не тоскуем из-за тьмы и потери. Моя слеза благодарность за твою доброту.
— Доброту?
— Ты мне позволил остаться с тобой.
Старик уже успокоился и ждал, что будет дальше.
Он не понимал. Но этот марсианин его нашел и облегчил ему жизнь в эти последние годы. Он был благодарен, и у него хватило мудрости промолчать.