— Обиделся, значит? — Калерия Викентьевна сочувственно покивала. — Понимаю, понимаю, встречала и таких. Только ведь обида — реакция слабых, ибо утешительна она и сладковата при всей горечи своей.
— Меня устраивает, — сказал он. — И все. И до свидания: мне выспаться надо, а то знаем мы эти ваши допросы.
— Что ты знаешь?.. — горько вздохнула баба Лера.
Она вышла на крыльцо, где курил председатель. Темнело, с окраины Красногорья доносилась музыка из приемника, включенного на полную мощность, да рядом, у церкви, слышался стук молотков: парни заколачивали выломанное окно.
— Поговорили?
— Как вы сказали? — Она точно очнулась. — Знаете, просьба к вам. Огромная.
— Уж коли в силах.
— Отпустите вы этого парня на все четыре стороны. Пожалуйста.
— С иконами, что ли? — опешил председатель.
— Нет, без икон. Иконы мне отдайте. На память.
— Как скажете, Калерия Викентьевна, — растерянно протянул председатель. — Как скажете.
Конфисковав награбленное, он и вправду тут же отпустил ленинградца ( «Чтоб духу твоего…»). Молодой человек молча растворился в сумерках, иконы сложили в телегу, баба Лера и председатель шли позади, лошадь тащилась по бывшей дороге, и прибыли они к бывшей запруде в темноте, когда Анисья уже начала пугаться, не случилось ли чего.
— Ну, слава те, — ворчливо сказала она. — А я тут жильца нам подобрала, слышь, курский? Хватит ему по свету шляться.
— Документы прошу, — строго сказал председатель.
Грешник молча протянул потрепанный паспорт, председатель зажег фонарь и стал разглядывать то паспорт, то владельца, а Анисья заметила с неудовольствием:
— Ну, не беглый, не беглый, нутром чую.
— Гражданин Трофименков? — спросил председатель, не ответив Анисье.
— Трохименков я, понятно? — с плохо скрытым раздражением сказал неизвестный. — Трохименков. Хер, а не фук.
— Куда идете, Трохименков?
— На край земли.
— Ишь ты. А там чего, на краю?
— А на краю я погляжу. Ежели обрыв — вниз брошусь, ежели стена — башку расшибу.
— Сердитый ты мужик, — усмехнулся председатель, возвращая паспорт. — Ладно, живи в Демове, если Калерия Викентьевна не против.
— Буду очень рада, — улыбнулась баба Лера, протягивая руку.
И опять тащились за телегой уже в совершенной тьме. Лошадь с фырканьем и хрустом продиралась сквозь кусты, на телеге сухо постукивали иконы, было тепло, тихо и печально. И Калерия Викентьевна почему-то думала, что печаль эта оттого, что они в темноте увозят по глубокому бездорожью иконы, которые столько лет хранились там, где и положено им было храниться: в церкви, построенной и изукрашенной на деньги искренне верующих. «Святотатство, — сказала она себе самой. — Вот это и есть святотатство: кража святынь. И все мы — и музеи, и художники, и коллекционеры, и спекулянты, и воры вроде сегодняшнего — все-все, весь народ — спокойно и деловито занимаемся сейчас святотатством…»
Так сказала она, заглушая в душе горький выпад ленинградца: «Нет у меня предков вашими совместными ошибками». Именно это и было высшей формой святотатства, но, понимая, баба Лера упорно, изо всех сил глушила это понимание в душе своей.