Когда я пришел в себя, моим первым порывом было предложить им свои услуги. Но зачем? Девушка просто поскользнулась на вощеном полу, и, вне сомнений, они уже над этим смеялись. Врываться с признанием, что я шпионил, было бы с моей стороны неуместным нахальством. Я постоял под окном еще мгновение, успев увидеть, как миссис Тиерс быстро прошла по комнате туда и обратно, и вернулся к себе.
Следующим утром я во время завтрака получил записку:
«Приношу глубочайшие извинения, — писала миссис Тиерс, — что сорвала ваш вечерний поход в театр, но вчера у меня дома случилось ужасное несчастье. Моя служанка, Мэри — вы ее знаете — внезапно скончалась. Мы разговаривали, и вдруг она всплеснула руками и замертво свалилась к моим ногам. Сожалею, что приходится просить вас о прощении.
Искренне ваша, Эдит Тиерс».
Я пожалел, что вчера не позвонил в дверь, подчинившись первому порыву, и не предложил помощь. Конечно же, я отправился к миссис Тиерс сразу после завтрака.
К счастью, помимо нее, со мной собирались в театр только двое: Джон Брэдстрит и его жена. Мы были на достаточно короткой ноге, и я не боялся обидеть их отказом от планов. Итак, я написал миссис Брэдстрит записку, вкратце объяснил положение дел и вложил в конверт билеты, надеясь, что она воспользуется ложей, если захочет. Затем сразу же выехал в Гресмер-Кресцент.
Миссис Тиерс со свойственным ей спокойствием и самообладанием уже распорядилась обо всем необходимом и в моих услугах не нуждалась. И все же в течение следующих двух дней мы с ней часто, пусть и не подолгу, виделись. Правда, наши разговоры в основном сводились к будущей скорбной церемонии. Как выяснилось, у покойной не было родственников, и устройством похорон пришлось заниматься миссис Тиерс. Я сопроводил ее в церковь и на кладбище, а затем покинул у двери дома, удостоившись приглашения заглянуть вечером.
Я уже упоминал об удивительном самообладании и непоколебимой уверенности в себе, которыми была наделена миссис Тиерс. Эти качества добавляли еще больше очарования ее тонкому, серьезному лицу и никогда еще не восхищали меня так сильно, как в те дни, когда тень смерти висела над ее домом.
Вечером в день похорон она вела себя даже спокойнее, чем обычно, погрузившись в мечтательность, какую я уже не раз за ней замечал. В подобном состоянии она едва сознавала — или, скорее, не замечала — мир вокруг, и тот калека, когда описывал сцену на оксфордской аллее, говорил именно о таком.
Вероятно, мы с ней прониклись взаимной нежностью именно под влиянием событий последних дней, выдавшихся богатыми на переживания.
Как легко понять, мы волей-неволей осторожно общались на личные темы с самой минуты моего появления, когда наше приветствие свелось только к рукопожатию, причем обе стороны едва ли произнесли хоть слово. И хоть я не раз отчаянно порывался вести себя сухо и по-деловому, голос, вопреки стараниям, мне изменял, и кто бы из нас двоих ни заводил разговор, он невольно обрывался.
В конце концов, благодаря какому-то слову, оброненному миссис Тиерс, я получил возможность коснуться темы, которую прежде не осмеливался поднимать… ее покойного супруга. Не успел я одуматься, как с языка сорвалось:
— Я знаю, нынешнее соприкосновение со смертью для вас отнюдь не первое. Вы мне почти ничего не рассказывали о мистере Тиерсе.
— Да, — задумчиво произнесла она, — но рассказывать особо нечего. Мы были женаты всего несколько недель.
И тут я выпалил:
— Но что вам мешает снова выйти замуж? Почему бы нет? — Я пересел из кресла на диван рядом с ней. — Почему бы нет?.. Смею ли я надеяться?
Вместо ответа она ушла в себя, ее большие, наполненные слезами глаза обратились далеко в прошлое или в будущее… не знаю.
— Скажите мне, — настаивал я, накрыв ее руку на колене своей. — Скажите, смею ли я надеяться?
Миссис Тиерс не шелохнулась, не произнесла ни слова. И снова я обратился к ней с мольбою, после чего она наконец-то ответила, но совершенно невпопад:
— Вы когда-нибудь слыхали о Суде Любви?[27] В десятом или одиннадцатом веке его возглавляла виконтесса Эрменгарда Нарбонская.
Нет, я ничего не знал ни о Суде Любви, ни о виконтессе Эрменгарде, правда, впоследствии разыскал о них сведения.
— Тот суд постановил, что между лицами, состоящими в браке, истинная любовь невозможна[28], и с этим приговором согласился другой, более поздний суд, куда входила добрая половина европейских королев и герцогинь.
— Но вы же в это не верите? Прошло девять веков. Да и что королевы с герцогинями могли знать о любви?
— Я сама не знаю, верить этому или нет, — пробормотала миссис Тиерс, повернув ко мне голову с диванной подушки. Взгляд ее оставался до сих пор был странно мечтательным и отсутствующим.
— Нет, вы все-таки знаете… — Я порывисто наклонился вперед, и наши лица опасно сблизились. — Вы сами в это не верите. Вы знаете, что я всегда вас буду любить… иное попросту невозможно. И если бы вы позволили любить вас как свою супругу…
На ее губах мелькнула слабая, очаровательная улыбка, но ответа я так и не дождался.
— Любовь моя, — прошептал я, — Скажите хоть что-нибудь! Сделаете ли вы меня безмерно счастливым?
Но она по-прежнему не отвечала, только со слабой полуулыбкой откинулась на спинку дивана. Ее большие загадочные глаза заглянули в мои и словно бы сквозь меня. И тут, в молчаливом, тревожном ожидании, мне вспомнился рассказ того калеки. Неудивительно, что он поверил, будто эти очи его каким-то таинственным образом зачаровали… лишили воли и способности двигаться! И все равно я смотрел в них, а они — сквозь меня. Я позабыл о близости ее губ, позабыл, что держу ее за руку. Ее глаза… я думал только о них, видел только них. И вместе с тем думал только о том калеке и неосознанно его жалел.
Но каким-то образом я понял, что выражение ее глаз изменилось. Не знаю, когда я это заметил, но ее взгляд больше не был мечтательным и отсутствующим. Он стал предельно напряженным, полным огня, чуть ли не голодным.
Да, подумал я про себя (и, должно быть, улыбнулся), так незнакомец все и описывал. Вот почему ему показалось, будто в ее глазах вспыхнуло пламя. Они смотрят не в мои глаза, а сквозь них, в мозг, в душу. Мои глаза — лишь два стеклянных шарика на пути ее взгляда. Со странной благодарностью я понял, до чего точно описал ее тот, другой.
А ее глаза все расширялись, пока не стали в несколько раз больше моих, пока не заслонили для меня весь мир.
Случалось ли вам когда-нибудь в полутемной комнате приближать лицо вплотную к зеркалу, вглядываться в собственные глаза и видеть, до чего они ужасны, как все остальное прекращает существовать и вас затягивает в омуты зрачков? Так и я чувствовал, как все мое существо перетекает в ее глаза… становится с ними единым целым… тонет в их глубинах. Мной овладело странное опьянение… экстаз. Я бы громко захохотал, если бы не казалось, что ради этого придется каким-то образом призвать душевные и физические силы из недосягаемой дали.
Не знаю, в какой момент мое странное спокойствие сменил осязаемый страх. Я видел, как сужались и расширялись ее зрачки, словно подстраиваясь к мерным ударам взволнованного пульса. Я видел или, скорее, сознавал, что на ее щеках расцвели было и снова увяли розы, что теплое дыхание на моем лице становится частым и прерывистым. Ее губы сомкнулись и открылись, влажные и блестящие, чем- то навевая сравнение с голодным зверем, что видит перед собой еду, но не может ее достичь. Ее ноздри расширились и затрепетали, и все ее существо напряглось от наплыва чувств, в котором проглядывало нечто плотоядное.
«Она будто пожирала саму мою жизнь», — сказал тогда тот калека, и теперь я его понял. Но он уже стирался из памяти. Для меня существовали только она и я; ужас перед ее свирепым голодом и моя собственная беспомощность. Я не мог пошевелиться, и даже воля ускользала. Ее глаза пылали у меня в мозгу, он лежал перед ней открытым, словно на блюде, выставленном под палящее солнце. Я оказался полностью в ее власти, не в силах оказать малейшее сопротивление и, когда ее дыхание стало еще более частым и тяжелым, понял, что каким-то образом она вдыхает саму мою жизнь.