Бок горел и обильно кровоточил. Помимо прочего, штык, очевидно, пропорол печень и Оми понимал, что умирает. У него, однако, хватило сил для того, чтобы добить уцелевших в штыковом бою — израненного штыками русского, которому Оми отсек голову, не обратив ни малейшего внимания на его мольбы о пощаде, и японского солдата с пулей в животе. Больше живых не было. Оми обессилено опустился на землю и расстегнул мундир.

— Господин сохо! — внезапно услышал он сквозь шум в ушах знакомый голос своего хейко. Рядом стояли еще трое его солдат.

— Ааххх… Я рад вас видеть, господин хейхо. Теперь вы командир группы. Вашей целью должно быть уничтожение русских пушек… Надеюсь, у вас это получится лучше, чем у меня… Удачи… А теперь я прошу оставить меня, — прошептал Оми. Силы быстро убывали и он не без основания опасался, что может в любую минуту потерять сознание. Просить кого-либо из своих солдат стать его кайсяку [105]Оми посчитал, по целому ряду причин, невозможным.

Японцы, поклонившись, удалились в лес. Оми так никогда и не узнал, что менее чем через две минуты они наткнутся на отряд солдат, тоже слышавших стрельбу и спешивших на помощь Горбатенко — только солдат будет три десятка и, потеряв одного раненым, они уничтожат двоих японцев и пленят оставшихся — это будут первые японские пленные, захваченные на материке.

Коротко вздохнув, Оми, вытянув как мог руки, направил конец фамильного меча с переделанной под армейский стандарт рукоятью на свой живот. Обряд сэппуку пришлось сократить до простого вспарывания живота совсем не для того созданной катаной — не было даже вакидзаси. Что ж, тем хуже. Катана вошла в плоть хозяина и Оми с долгим болезненным рычанием потянул ее, сколько мог, слева направо. Где-то в середине пути он потерял сознание.

Спустя несколько минут на еще живого Оми наткнулся шедший первым солдат Трофим Чепурной. Он несколько секунд пытался понять, кто и как воткнул в голый живот японского унтера, по-видимому, его же собственную саблю. Затем из жалости добил сохо ударом штыка в сердце, вытащил катану, снял с трупа ножны, кобуру с револьвером, так и не использованным Оми в последнем бою, а заодно и обшарил карманы, впрочем, не найдя там ничего ценного.

* * *

Через восемь минут после первого выстрела остатки японцев повернули назад. Теперь это были уже не цепи, а россыпь отчаявшихся людей, которые просто стремились выйти из-под огня и уже не задумывались над логичностью своих поступков. БОльшая часть шлюпок вернулась как можно ближе к берегу, оставшиеся крутились неподалеку. Еще две минуты спустя Славкин приказал прекратить огонь: цель потеряла кучность, да к тому же ему сообщили, что на орудие осталось менее чем по тридцать снарядов. Все же он не удержался и чуть позже дал еще серию выстрелов по скоплению лодок и садящихся на них людей: соблазн великолепной цели взял в артиллеристе верх над человеколюбием. Помимо уничтожения живой силы, Славкину удалось потопить одну шлюпку и, вероятно, повредить несколько других.

— И хватит, пожалуй, с них, — остановил его Ветлицкий.

— Великанов! — чуть позже позвал он командира охотников, надписывая пакет. — Дай Чернышу, да подбери ему еще троих — и аллюр три креста в Порт-Артур — пусть передаст лично в руки.

Записка в пакете была короткой и энергичной — в обычном стиле Ветлицкого. Единственное, в чем он слегка поправил реальность — это написав, по известному суворовскому принципу «чего их, басурман, жалеть», что огнем артиллерии уничтожено до полка японской пехоты.

Посчитавшись окончательно, выяснили, что на первое орудие осталось четырнадцать шрапнелей, на второе — двадцать четыре.

— Однако, Александр Андреич, два батальона мы с вами точно выкосили, — сказал тоже слегка ослепленный успехом Славкин.

— Пожалуй, и выкосили, — легко согласился Ветлицкий. И тут же японский флот, как будто обидевшись на такие слова, подключил к обстрелу берега крейсера.

Всеволод, приказав прислуге и ездовым укрыться, понаблюдал с минуту за ведущими огонь кораблями и обратился к подполковнику:

— Может быть жарко. Спустимся, Александр Андреич, или здесь обождем?

— Обождем, пожалуй, — решил Ветлицкий, — куда бежать-то?

Японские крейсера, пристреливаясь, кинули несколько шестидюймовых и открыли огонь на поражение. Теперь прилетали бомбы такого калибра, что под Славкиным вздрагивала скала.

— Десять, а то и двенадцать дюймов, — прокричал полуоглохший поручик после одного из наиболее сильных разрывов. Ветлицкий только мотнул головой — мол, хоть все шестнадцать, живы и ладно.

Обстрел продолжался чуть более получаса, показавшиеся Славкину тремя. Когда, наконец, установилась звенящая тишина, Всеволод, не веря еще, что не только уцелел, но даже и не контужен сколько-нибудь серьезно, снова прильнул к биноклю. Шлюпки прошли уже две трети расстояния до судов — гребцы явно спешили изо всех сил, а на берег постепенно выбирались десятка четыре японцев — в подавляющем большинстве, по-видимому, раненых. Их сбор — сопротивления они практически не оказали — и оказание помощи раненым, вялая перестрелка с остатками группы Оми и ее пленение (Судзуки в число пленных не попал, затаившись в скалах и став единственным солдатом группы Оми, который позднее возвратился в свой полк), заняли еще два часа. Потери от первого артобстрела оказались минимальны — один убитый и пятеро раненых — все одним из первых шестидюймовых снарядов с крейсеров, упавших «с перелетом».

Увидев русских на берегу и, видимо, списав своих пленных, японцы устроили еще один мощный, но короткий, минут на пятнадцать, артналет, стоивший жизни пятерым пограничникам и семерым японским солдатам. Ветлицкий, узнав об этом, чертыхнулся и сделал зарубку в памяти об отношении японцев к своим пленным.

Несмотря на второй обстрел и новых погибших, настроение офицеров и нижних чинов, узнавших о потерях японцев и увидевших мелких, дрожащих от холода и страха пленных, заметно поднялось. При таком раскладе «косоглазых и желтобрюхих» готовы были бить даже самые робкие обозники.

* * *

До самой ночи было тихо. С наступлением темноты, Ветлицкий, втайне психуя, согласовал со Славкиным сигналы и выдвинул обе роты и оставшихся охотников к кромке прибоя. Пограничники, оставленные у орудий, должны были быть наготове, но, говоря по совести, две версты ночью по проходу к бухте означали, минимум, двадцать минут пути даже с факелами.

Солдаты ежились от ночной сырости и, пожалуй, воспоминаний о японских артобстрелах. Опытный подполковник распространил перед выдвижением к берегу слухи о том, что если японцы и повторят обстрел, то бить будут по пристрелянным местам, то есть туда же, куда и днем. Это успокаивало, но не сильно — нижние чины рассуждали между собой, что хотя хрен его знает, этих японцев, но дуло-то наклонить всегда можно, вот и выйдет, что стрельнет оно аккурат в бережок. Люди курили в кулак, ворочались на шинелях, считая ребрами камни, вспоминали дом. Постепенно все засыпали. Унтера крались вдоль берега и следили, чтобы часовые не засыпали как все. Вода тихо плескалась в берег и, как видел подполковник, постепенно достигла максимума и начала опять убывать.

В два ночи пришел Славкин со своим вестовым Симаковым. На вопрос Ветлицкого какого черта он честно ответил, что все распоряжения отданы, тридцать восемь снарядов его орлы вполне могут отстрелять по ракете и без него, а ему как артиллеристу интересно посмотреть, если, конечно, японцы полезут, на бой вблизи. Ветлицкий хмыкнул, но определил место Славкину подле себя. Поворочавшись на камнях, молодой поручик вскоре уснул, возможно, сделав первый шаг на пути к старческому радикулиту.

Старший унтер-офицер Нелюбов, почти такой же вислоусый, как и подполковник, разбудил Ветлицкого под утро. Восток то ли чуть серел, то ли мерещилось, по небу бодро бежали облака, время от времени позволяя лунному свету пробиться сквозь вологодский узор своих тонких краев, а в бухте начинал стелиться легкий туман. Ветлицкий прислушался — сквозь ритмичный плеск волн пробивались иные, чуть слышные всплески, да пару раз тихонько звякнуло непонятно где-то ли рядом, на берегу, то ли в версте на море.