Инструмент единства страны — континентальную армию распустили, а с ней пошли по ветру внушения главнокомандующего. Хотя он задним числом оказался прав, правота эта вызывала только горечь — оттого что неразумные пропустили мимо ушей его разумные советы, воспоследствовали шатания в потемках, свирепые удары восстания Шейса. Наверняка, рассуждал Вашингтон, восстание только острие широкого клина недовольства.
Всю зиму 1786/87 года он терзался — ехать или не ехать на конвент в Филадельфию. Постфактум сомнения просто непонятны — речь шла о конституционном конвенте, давшем США конституцию, по которой они живут по сей день. Вашингтон не мог знать этого, тогда он был склонен считать, что повторится толковище в Аннаполисе — штаты Новой Англии не пришлют представителей, новое сборище объявят фикцией, если не заговором. Ехать? Но то самое прощальное послание 8 июня 1783 года заверяло: «Я возвращаюсь к домашнему очагу, что, как известно, я оставил с величайшей неохотой, я не переставал в течение всего длительного и мучительного отсутствия вздыхать о доме, где (вдалеке от шума и тревог мира) я проведу остаток жизни в полном покое». Появиться в Филадельфии означало прослыть нарушителем слова. Наконец он уже отказался приехать на собрание «Общества Цинцинната», которое, как в насмешку, созывалось в Филадельфии почти в те же дни, что и конвент.
Но другая мысль овладела Вашингтоном — если не поехать, отказ отнесут за счет «презрения к республиканизму», желания дождаться падения правительства, с тем чтобы самому взять бразды правления и установить «тиранию». Поездка неизбежна. Как всегда бывало в жизни у Вашингтона, приняв решение, он больше не колебался, и даже ревматизм оставил его. Когда 8 мая 1787 года при свете свечей он садился в карету у дверей дома, раздражала только одна мысль: «Г-жа Вашингтон стала домоседкой и настолько поглощена внуками, что не может ехать».
В который раз торжественная встреча в Филадельфии — перезвон колоколов, орудийные залпы. Любезнейший Роберт Моррис, считавшийся первым богачом страны, приютил Вашингтона в своем трехэтажном доме-дворце. Маунт-Вернон показался скромным домиком по сравнению с резиденцией финансиста.
14 мая, в день открытия конвента, пунктуальный Вашингтон явился в тот же дом, где двенадцать лет назад его назначили главнокомандующим. Через широкие окна солнце заливало почти пустой зал — явились делегации только Вирджинии и Пенсильвании. Доверенные «кабальные слуги» внесли кресло с престарелым Б. Франклином. Конвент, или, как именовал его Джефферсон, «ассамблея полубогов», собирался медленно. День за днем Вашингтон без толку ходил в зал. Только 25 мая набрался необходимый кворум — представители семи штатов, и конвент открылся. Когда подоспели опоздавшие, «полубоги» оказались в полном сборе — 15 плантаторов-рабовладельцев, 14 банкиров, 14 землевладельцев и спекулянтов землей, 12 торговцев, промышленников и судовладельцев, всего числом 55.
Они и взялись составлять новую конституцию для себя и страны. На первом заседании президентом конвента единодушно избрали Джорджа Вашингтона. Он извинился за неопытность, заранее попросил снисхождения за ошибки, которые сделает, и сел в кресло, занимавшееся в годы войны номинальным главой государства — президентом конгресса. «Полубоги» с острым любопытством осмотрели Вашингтона в новой роли гражданского вождя и остались очень довольны. Разве не напоминал он, заметил член вирджинской делегации В. Пирс, «спасителя страны, подобного Петру Великому... политик и государственный деятель, сущий Цинциннат?».
С не меньшим удовлетворением Вашингтон смотрел на собравшихся — в зале нет шумных теоретиков: Пейн, Джефферсон и Д. Адамс в Европе, С. Адамс не назначен в конвент, а П. Генри не приехал. Среди присутствующих четыре бывших офицера штаба Вашингтона, тринадцать офицеров континентальной армии и тринадцать офицеров ополчения. В подавляющем большинстве люди дела. Как таковые они сразу постановили — чтобы не было кривотолков, работать втайне. Ничто не должно выходить за плотно закрытые двери конституционного конвента.
Вашингтон задал тон. Ему подали бумажку с какой-то резолюцией, найденную в таком месте, где ее мог подобрать посторонний. Все заседание он крепился, а когда оно заканчивалось, дал волю обуревавшим его чувствам. Вытащив и подняв над головой смятый клочок, побледневший Вашингтон произнес сдавленным голосом: «Прошу джентльменов быть более аккуратными, чтобы наши дела не стали достоянием газет и не растревожили общественное спокойствие преждевременными предположениями. Пусть тот, кому принадлежит документ, возьмет его!» Он бросил злосчастную бумажку на стол и, повествует Пирс, «поклонился, взял шляпу и вышел из зала с таким суровым достоинством, что все были встревожены... Поразительно, что никто из присутствующих не признался, что документ принадлежит ему».
Сохранение тайны было жизненно необходимо, ибо затевалась коренная перестройка правительства. «Вирджинский план», подготовленный делегацией от штата и одобренный Вашингтоном, предусматривал создание сильного правительства. Затея была незаконная — конгресс, продолжавший работать в Нью-Йорке, ограничил компетенцию конституционного конвента только внесением изменений в «Статьи конфедерации». Вашингтон же взялся председательствовать над трудами людей, занявшихся тем, что в других условиях с достаточными основаниями было бы квалифицировано государственным переворотом. Иного выхода, понимал Вашингтон, не было. Как он говорил: «Правительство потрясено до самой основы, оно падет от дуновения ветра. Одним словом, ему пришел конец, и, если не будет быстро найдено лекарство, неизбежно воцарятся анархия и смятение».
Когда на конвенте был оглашен «вирджинский план», раздались голоса протеста — народ-де не примет радикальных изменений, нужно ограничиться полумерами. Вашингтон сказал (то была одна из двух речей, произнесенных им на конвенте): «Более чем вероятно, что ни один из предлагаемых здесь планов не будет принят. Возможно, что нам придется пройти еще через один ужасающий конфликт. Но если мы с целью понравиться народу предложим то, что сами не одобряем, как мы сможем защитить собственную работу? Давайте поднимем штандарт, к которому соберутся мудрые и честные. Дело в руках бога». Точнее, в руках Мэдисона, который напичкал Вашингтона премудростью, почерпнутой из жухлых книг. Мэдисон был подлинным отцом конституции, сумевшим облечь прозаические интересы по-молодому алчной американской буржуазии в пристойные формы, восходившие к временам Древнего Рима и Греции.
Тридцатисемилетний Мэдисон, большеголовый, с короткими и худыми ногами, обычно одетый в черное, внешне производил странное и пугающее впечатление. Эпилептик, убежденный холостяк, он провел свою жизнь затворником, корпел над старыми книгами и манускриптами, доискиваясь, в чем именно мудрость правления для того общества, к которому принадлежал, — земельной аристократии Вирджинии. У него хватило здравого смысла обожать Вашингтона и понимать, что точно воспроизвести в век Просвещения олигархическую республику античных времен немыслимо, не говоря уже об американской вольнице. Задуманная им система правления в США, как она существует с незначительными изменениями по сей день, имела в виду за тяжеловесным фасадом демократии обеспечить интересы имущего меньшинства. Он оказался искусным в софистике, разъясняя, например, поборнику аграрной демократии Джефферсону, что везде, где существует власть, есть угроза угнетения. В Америке опасность в установлении тирании масс над имущим меньшинством. «Нужно прежде всего опасаться нарушения прав частной собственности», — заключал он.
Речи Мэдисона о святости частной собственности, необходимости ее охраны, для чего и нужно сильное федеральное правительство, звучали сладкой музыкой в ушах Вашингтона. Он согласно кивал головой, одобрительно улыбался. Гримасы председательствующего, по-прежнему не раскрывавшего рта, определяли, по крайней мере, тональность выступлений. Когда занялись обсуждением прерогатив будущего главы государства — президента, то, по всей вероятности, решение наделить его широчайшими правами было вызвано натурой перед глазами — восседавшим в председательском кресле Вашингтоном. Пост президента заранее подгонялся под личные качества героя Америки. Вероятно, вера в мудрость Вашингтона освободила по конституции президента навсегда от подотчетности конгрессу.