Приятное и спокойное путешествие — стучали копыта четверки лошадей, мягко покачивалась карета. В дневнике — записи о подробностях встреч: он особо отмечал, сколько дам собиралось на банкеты: «около семидесяти» в Ньюберне, «шестьдесят две» в Вилмингтоне. В Чарлстоне президент был приятно поражен: «впервые мне оказали честь такого рода, которая была бы как лестна, так и примечательна». Днем к нему явилось «большое количество весьма почтенных дам», а вечером он был почетным гостем «на весьма элегантной ассамблее в здании биржи. Собрались и танцевали 256 очень хорошо одетых прекрасных дам». Со свойственной скромностью президент не добавил — на бал местные красавицы явились в платьях, украшенных красными, синими и белыми лентами (цвета флага), вместо привычных причесок каждая укрепила на голове маленький портрет Вашингтона, оплетенный косами. Все в городе, способные держать кисть, неделями малевали эти произведения патриотизма.
И снова Филадельфия, высший свет которой наслаждался столичной жизнью, стремясь наверстать упущенное с 1782 года, когда конгресс переехал в Нью-Йорк, и зная, что ей положен предел — с 1800 года правительство будет в Вашингтоне. Так без больших потрясений проходило первое президентство Вашингтона. Он беседовал о государственных делах с мужчинами и любил подробно изъяснять взгляды на себя и историю достойным дамам. В ответ на письмо большого друга этих лет госпожи Маколей Грэхэм президент написал:
«Хотя ни в наш век, ни потом никто не сможет полностью понять мои чувства, я должен сказать, что только глубокое осознание долга заставило меня опять вернуться на арену общественной жизни. Учреждение нашего нового правительства представляется последним великим экспериментом для обеспечения счастья людей путем разумного соглашения в цивилизованном обществе. Это прежде всего в значительной степени правительство как приспособления, так и законов. Многое пришлось делать, проявляя благоразумие, примирение и твердость. Только считанные, не являющиеся философскими наблюдателями, могут понять деликатную и трудную роль, выпадающую на долю человека в моем положении. Все видят, и всех больше всего восхищает блеск, окружающий внешнее счастье высокого поста. Для меня в нем нет никакой привлекательности, кроме возможности способствовать человеческому счастью. В нашем движении к политическому счастью я занимаю новое положение и, если я могу выразиться так, иду непроторенной дорогой. Едва ли есть хоть одно действие или мысль, которые не поддаются двойственной интерпретации. Едва ли есть хоть один мой поступок, который впоследствии не может быть объявлен прецедентом».
Он изливал душу в письмах такого рода, а жизнь шла безмятежно и без тревог, разве беспокоило то, что мучило, как застарелая рана, — состояние хозяйства в Маунт-Верноне. Из душевного равновесия Вашингтона вывели не американские дела, а события за рубежом, вызвавшие отклик в Соединенных Штатах.
В год вступления Вашингтона в должность президента Европу потрясла французская революция. 14 июля 1789 года пала Бастилия. Грохот ее рушившихся стен донесся до берегов Америки только осенью. Размышляя о судьбах Франции, Вашингтон заметил: до нее так далеко, что происходившее в Париже кажется «на другой планете».
Французские корреспонденты Вашингтона спешили убедить его, что их родина также встала на путь свободы, ее светлое будущее уже обеспечено. «Старый лис» скептически отнесся к оптимистическим прогнозам. Он считал, что Франция испытала только «первый пароксизм... Революция — дело такого размаха, которое не может быть выполнено в столь краткие сроки и с такой небольшой потерей крови... Необходимы великая выдержка, твердость и предвидение... Избежать крайностей нелегко, и, если впасть в них, тогда скалы, сейчас невидимые, могут привести к кораблекрушению». Он говорил со спокойной уверенностью знатока, вероятно, с самого начала прикидывая, как скажется происходившее за океаном на США. К счастью для Вашингтона и его единомышленников, график революционного пожара во Франции отстал от консолидации американской системы правления.
Лафайет на родине применял к делу навыки революционера, добытые под знаменами континентальной армии. Он прислал Вашингтону «главный ключ» от Бастилии, «крепости деспотизма», ключ — «первый зрелый плод американских принципов, пересаженных в Европу», а также картину, изображавшую, как Бастилию сровняли с землей. Подарок, заверял Лафайет Вашингтона, «воздаст должное приемному отцу от сына, от адъютанта генералу, от миссионера свободы ее патриарху». Польщенный Вашингтон похвалил Лафайета за «целеустремленность и твердость», с какой он направляет свой политический корабль «пока безопасно через зыбучие пески и рифы, а ваш молодой король во всем, по всей вероятности, вполне настроен удовлетворять желания нации».
Он никогда не оставлял долг неоплаченным, Джордж Вашингтон. И в обмен на ключ от Бастилии — материальный дар — послал Лафайету также осязаемое — пряжки для башмаков. «Не ввиду их стоимости, мой дорогой маркиз, но как память и потому, что они произведены в этом городе, я посылаю тебе пару пряжек для башмаков». Что вдохновило президента на этот поступок? Вот еще одна загадка для историков.
С символами французской свободы американский президент распорядился самым эффективным образом. Вероятно, полагая, что его жилище маяк для человечества, Вашингтон вывесил на стене гостиной для обозрения допускавшихся в дом упомянутые предметы — ключ и картину. Дабы подчеркнуть свою беспристрастность, он распорядился поместить рядом писанный маслом портрет Людовика XVI в мантии, со всеми королевскими регалиями. Когда христианнейший монарх лишился трона, Вашингтон, к прискорбию французских эмигрантов-роялистов, приказал снять портрет. Но скорбевшие по королю скоро успокоились — их по-прежнему принимали в доме президента, за столом которого не было видно опасных радикалов.
Из-за океана шли все более тревожные вести — амплитуда колебаний маятника революции во Франции увеличивалась. Лафайет в извиняющемся тоне сообщил, что национальная ассамблея нарушила торговый договор с США, обложив пошлиной американский табак и китовый жир. Вашингтон заверил маркиза-революционера, что США не предпримут репрессалий, а французы по зрелом размышлении пересмотрят свое решение, ибо «мы никогда не испытывали и тени сомнения по поводу дружественного отношения французского народа».
Письмо Вашингтона было проникнуто беспокойством за Лафайета, и в этой связи он развернуто объяснил свое отношение к Французской революции. «Заверяю тебя, что я часто с величайшей озабоченностью думаю об опасностях, которым ты подвергаешься... Нужно всегда опасаться мятежного населения больших городов. Их слепые бесчинства на время уничтожают общественный авторитет, и последствия этого иногда велики и ужасны. В Париже, мы можем предположить, бунты ныне особенно катастрофичны, ибо умы взволнованы и (как всегда бывает в таких случаях) нет недостатка в испорченных и предприимчивых людях, целью которых является смятение и кто не поколеблется, чтобы уничтожить общественное спокойствие ради выгодного положения. Однако пока ваша конституция не будет закреплена, ваше правление не организовано, а представительные органы не обновлены, нельзя ожидать большего спокойствия, ибо, пока все это не проделано, лица, недружественно настроенные к революции, не оставят надежды вернуть прежнее положение дел».
Революция во Франции очень скоро переросла рамки, приемлемые для Лафайета. Он был вынужден бежать и в конечном итоге оказался в австрийской тюрьме, где томился четыре года. Вашингтон как мог пытался облегчить судьбу страдальца, безуспешно добивался освобождения маркиза и даже покривил душой. Зная гордость супруги маркиза и боясь оскорбить ее даже в изгнании, президент послал ей тысячу долларов, присовокупив, что он-де возвращает долг Лафайету. Перипетии революции привели во французскую тюрьму и Т. Пейна. Демократ до мозга костей, он поспешил во Францию помочь торжеству свободы. Вмешаться в его пользу Вашингтон отказался, за что был немедленно заклеймен в США друзьями и почитателями Т. Пейна.