Лишь только духовенство, сияя ризами, вступило на ковры, гости бросились под благословение к долгобородому архиерею. Тот благословлял всех наотмашь, приговаривая:

— Изрядно хорошо, — и совал для лобызанья кукиш.

Возле архиерея лебезили, потирая руки и кланяясь в пояс, осанистый купец в енотке и его жена долгобородая купчиха со шлейфом и под зонтиком — хозяева.

— Пожалуйте, ваше просвященство, к самоварчику. Отцы крутопопы, отцы дьяволы… Ваши окаянства! Милости просим от трудов наших праведных…

Когда архиерей, благословив блины и питие, стал садиться, из-под него выдернули стул. Митра покатилась, архиерей кувырнулся, задрав вверх ноги, и заругался матерно.

Настя смеялась, колокола трезвонили во-всю, огромные костры весело пылали, распространяя тепло и свет, а трупы удавленных смотрели с виселиц обледенелыми глазами.

Настя побежала домой — не ограбили бы хулиганы, а когда вернулась — горы блинов были с'едены, вино выпито и вынесенная на улицу купеческая гостиная, вся в цветах, коврах, мебели, оглашалась дружным ревом: духовенство соборне служило молебен.

На рояли стояло кресло, в кресле высоко восседал в ризах пьяный поп, держащий под пазухой четверть водки. Лохматый протодьякон выхватил изо рта трубку и по-медвежьи взвыл:

— Завой-ка глас шесты-ы-ый!..

Архиерей, воздев руки и, с трепетом взирая на сидящего угодника, елейно залился:

— Приподобный отче попче, угости винишком на-а-а-с…

Четыре дьякона возженными кадильницами чинно кадили угоднику, гостям, толпе зевак. Гости крестились кукишами, некоторые стояли на коленях, в толпе плевались, слышались недружелюбные выкрики и ругань.

Но все это тонуло в ответном благочестивом реве глоток:

— Приподобный отче попче, угости винишком на-а-а-с!..

Срамных сидел за роялем, как лесовик, он со всей силы брякал в клавиши двумя пятернями враз и дико орал какую-то разбойничью. Рояль гудел и грохотал, дико ревели гости и кадильницы, мерно позвякивая, курили фимиам.

Насте хотелось хохотать и оскорбленно плакать.

— Проклятые!.. Чтоб вас громом разразило… — сквозь слезы твердила она и заливалась хохотом.

В стороне за столом, совершенно один, всеми забытый и все забывший, сидел, пригорюнившись, Зыков. Он подпер голову рукой и о чем-то думал.

Настя хотела итти домой, но в это время:

— Благочестивые братие и сестры! — козлом проблеял архиерей и замахал руками. — По синодскому приказу сейчас начнется кандибобер!

Он круто повернулся, поправил митру:

— Рработай!..

И все духовенство — скуфьи, камилавки, парчевые ризы — с азартом, разом накинулось на бородатых купчих. Купчихи, разыгрывая роль, визгливо кричали, бегали вокруг столов, опрокидывали стулья. Попы сладострастно схватывали их, валили на диваны, кровати, ковры и при всем народе делали вид свального греха.

Тогда сам Зыков плюнул, встал:

— Довольно!!.

Все быстро прекратилось. Только вблизи и подальше озлобленный гудел народ.

И в общем гуле колюче вырывалось:

— Святые иконы! Архиереев!.. Попов! Церкви!.. Тьфу! И не стыдно, Зыков?!.

А из толпы выделился сгорбленный и измызганной нагольной шубе человек, тот самый чахоточный мастеровой, портняга.

Он остановился пред чугунным великаном, как пред кедром сухая жердь:

— Сволочь ты, Зыков! Чума ты!.. Холера ты!.. — сквозь кашель скрипел он надтреснуто и звонко, втянутые щеки вспыхнули румянцем, воспаленные глаза, сверкая, запрыгали.

— В чем дело? — спокойно и смутившись спросил Зыков.

— Как в чем дело?! — и палка человека с силой ударила в ковер. — Зачем ты сюда пришел? Грабить, убивать да жечь?

Толпа ответно зашумела, пыхтящей волной вкатилась на ковры, кой-кто из партизан опасливо схватились за винтовки, и сквозь шум сухая жердина больно секла чугунный кедр:

— Нешто за этим тебя, убивца, звали? Все испугались, все присмирели, а вот я не боюсь тебя, чорта… Руби, бросай в костер! Мне все равно подыхать скоро. А правду я тебе, сатане, скажу… Прямо в твои бельма бесстыжие… Нна!

— Чего зря ума бормочешь?.. Чего ты смыслишь?..

— Молчи, убивец, сатана! Какой ты к чертям правитель?.. Живорез ты… Погляди, что делают разбойники твои: грабят, увечат народ. Эвот винный склад разбивают, да водку жрут.

— Ка-ак?!. — и у Зыкова запрыгали щеки.

— А тебя лают, как собаку… Пра-а-а-а-витель!..

Зыков крякнул и утер полой взмокшее лицо.

— Это Наперсток мутит, — сказал Срамных. — Под тебя подковыривается.

— Знаю, — ответил тот и грозно зарычал: — Эй, горнист!.. Играй тревогу, сбор!.. Я им покажу, какой я есть правитель.

Гараська с тугим мешком ходко бежал прямо по дороге, за ним с руганью гнался косматый шерстобит, за шерстобитом — его дочь, девушка, крича и плача. У шерстобита в руках здоровый кол, и бежит он по морозу в одной рубахе и без шапки.

— Убью, дьявола, убью!..

Гараська бросил мешок и, подобрав полы, помчался, как наскипидаренная лошадь.

В это время, словно медный бич, резко взмахнул над городом медный крик трубы.

— Язви-те! Вот так раз… Тревога!.. — задыхаясь, крикнул Гараська и приурезал к площади.

По переулкам, из дворов, с реки бежали и скакали на конях партизаны.

— Айда скорей!.. Тревога… — перекидывались выкрики.

Одни сидели в седлах бодро, прямо, другие слегка мотались от подпития, третьи загребали ухом снег.

Труба сзывала, тревожно летели звуки и навстречу звукам…

— Товарищ Зыков!.. Я здесь, прибег… — Гараська кинулся к толпе, где строились широким кругом партизаны.

А перед Зыковым бросилась на колени растрепанная девушка:

— Заступись!.. Твой парень… ой, батюшки…

Молодое лицо ее рдело, волосы рассыпались по вспотевшему лбу, и глаза метались, как птицы в силке.

— Дочерь моя… Дочерь… варнак хотел изнасильничать, — потрясая колом, орал лохматый шерстобит. — Подай его, убью!

Зыков быстро поднял женщину.

— Спасибо, что доверилась Зыкову, — сказал он. — Зыков защиту даст… Вот ищи… Все мои ребята здесь. Только, девка, смотри: ежели не сыщешь — вздерну. Знай! — и, погрозив безменом, он пошел по кругу вместе с ней.

— Вот он, вот! — ткнула она в Гараську и в страхе схватилась за Зыкова.

Гараська побелел и забожился.

— Стервец! — крикнул Зыков, сразу поверив девушке.

Гараська бросился на колени, но безмен взмахнул, и занесенную руку Зыкова не остановишь.

И уже Зыков на коне. Конь скачет, пляшет, из ноздрей валит дым, из-под копыт — пламя, из-за крыш, и здесь, и там, тоже вдруг вырвались дым и пламя.

— Пожар! Пожар!..

Это загорелись три церкви. По приказу Зыкова церкви с обеда были набиты соломой и дровами.

— Пожар, пожар!.. — зеваки-горожане бросились туда.

Четвертая церковь деревянная. Еще маленько, и она запылает ярче всех.

В ней пятьдесят три человека крамольных горожан ждут своего конца. Они все связаны общей веревкой. Пусть радуются кости протопопа Аввакума! В его честь и славу все приговоренные будут сожжены веленьем Зыкова, и двое поджигателей уже вбежали с огненными головнями в церковь.

Из открытых дверей повалили струйки дыма, послышались глухие стоны, плач, мольба, вот кругло, густо заклубился желтый дым, и вместе с дымом выскочили из церкви поджигатели.

— Сволочи! Чего не подождали?.. — прохрипел только что вбежавший с улицы страшный, опьяненный кровью, Наперсток.

— Куда ты, назад!.. Сгоришь…

Но тот, загоготав, с высоко занесенным топором бросился сквозь дым в церковь.

— Кайся, кто первый зачинал! — гремел на весь круг Зыков, и конь его плясал. — Помни клятву, не врать мне ни в чем… Говори правду. Хотели винищем обожраться, да колчаковцам в лапы угодить?!.

Было выдано восемь партизанов, да два солдата, да еще поймано семеро мещан.

— Чалпан долой!

Наперстка не было, и головы рубил Срамных.

Зыков с коня бросал ему:

— Монопольку сжечь. Немедленно… Пьяных расстреливать на месте… Я буду там…