— На каком поприще желаешь служить отечеству?

— На поприще зарождающейся науки российской.

— Похвально, коли не врёшь.

Пётр Алексеевич тут же проэкзаменовал меня и, оставшись доволен, хотел было написать соответствующую резолюцию, но тут стоявший рядом генерал-полицмейстер Антон Мануилович Девиер обратился к государю:

— Гер Питер отдай мне сего вьюноша. Куда ему ещё учиться. Он итак напичкан книгами, того и гляди голова треснет. В Полицмейстерской канцелярии позарез нужен человек знающий языки. В порту часто грабят иноземных моряков. Они приходят жаловаться, а тамошние подьячие по-русски то двух слов связать не могут.

— Ну что ж, забирай, коли надо, — с сожалением ответил государь.

Радость моя тут же сменилась глубоким унынием. После смотра я принялся умолять батюшку дать на лапу какому-нибудь эскулапу, чтобы тот признал меня больным, увечным или помешанным, освободив тем самым от службы. Но тот упёрся:

— Сын, — сказал он. — Не гоже здоровому юноше жить в лености за родительский счёт. Ибо от такой жизни человек тупеет и становиться похож на свинью, способную только жрать и сношаться. Помнишь что сказано в показаниях к житейскому обхождению «Юности честное зерцало». — И он процитировал, — «Всегда время пробавляй в делах благочестных, а празден и без дела отнюдь не бывай, ибо от того случается, что некоторые живут лениво, не бодро, а разум их затмится и иступится, потом из того добра никакого ожидать можно, кроме дряхлого тела и червоточины, которое с лености точно бывает».

Итак, в течении четырёх лет, горбясь за полуразвалившимся столом, я писал и переписывал бумаги, записывал на допросах показания воров и убийц, а так же переводил жалобы ограбленных или покалеченных иноземных моряков.

Первые два года моей службы в Полицмейстерской канцелярии начальствовали дьяк Степан Тихменев и премьер-майор Лука Мясоед. Последний был человек до предела грубый и бесчестный. Службу свою справлял из рук вон плохо. Отпускал воров за откупные, а так же вымогал деньги у торговых людей. Вызывал из тюрьмы колодника будто бы для проверки пыточных речей, и нашёптывал тому оговорить известного ему купчину. В полночь врывался в его дом с командой солдат. Хозяин с перепугу давал ему деньги, да и сам премьер-майор хватал что захочет. Бедолагу привозили на съезжий двор и сначала пытали доказчика, пока тот не признавался, что обвинял купца напрасно, за что получал полтора десятка ударов кнутом и три целковых.

Лука Мясоед сразу окрысился на меня. Обзывал не иначе как Кондрашка и противно так тряс руки. И совсем возненавидел, после того как на допросе работных людей купца Холодкова, убивших своего хозяина за то, что тот отказался платить им жалование, меня угораздило стошнить на его парчовый, расшитый серебром кафтан; я участвовал в допросе впервые и непривычен ещё был к виду пыток. После этого случая на меня щедро посыпались ругательства и затрещины за леность, рассеянность и тупость.

Однако, во всём остальном жизнь в Питербурхе мне пришлась по душе. Больно уж город был чудный, какие мне приходилось видеть раньше только на книжных гравюрах. Палат каменных видимо невидимо. И все в голландском стиле выстроенные. Река Нева показалась мне необычайно широкой и не шла ни в какое сравнение с маловодной Десной на берегах которой я вырос. По реке плыли огромные корабли, с распущенными парусами. На Адмиралтейской верфи день и ночь стучали молотки. Спуск каждого корабля отмечали праздничным гуляньем. Палили из пушек так, что закладывало уши. Вечером в небо взмывали красивые цветные фейерверки, и сам великий государь шатался по улицам пьяный, аки простой мужик. Когда же случалась очередная виктория русского оружия, праздники и вовсе не прекращались неделю.

Как-то после одной из таких викторий, одержанной фельдмаршалом Шереметьевым, я, возвращаясь с Мытного двора, повстречал государя Петра Алексеевича на Невском проспекте. Он, в дурном, с похмелья, расположении духа, спешил в Адмиралтейство, сопровождаемый трепещущей свитой. Я зазевался и не достаточно скоро снял шляпу, за что государь приласкал меня своей тяжёлой дубовой тростью, поучая:

— Как мною велено в житейских обхождениях встречать прохожего. Шляпу снимать, не доходя три шага. А коли учтивости не научился, то кто ты есть такой — спесивый болван.

После таких поучений я неделю садился, предварительно положив на стул подушку. И больше уже на улице ворон не ловил.

К началу третьего года службы терпеть издевательства премьер-майора, других подьячих — его прихлебателей, и унтеров у меня уже не было никакой мочи. Я стал подумывать о бегстве. Решил подкопить денег, спрятаться в трюме иноземного корабля, и отправиться в Вест-Индию. Но денег скопить не получалось. Скудное жалование восемь рублей четыре копейки в год выплачивалось нерегулярно, а помощь из дома была так скудна, что её едва хватало только чтобы не умереть с голоду.

И тут неожиданно пришло избавление. Какой то купец дошёл до самого государя и подал челобитную в которой перечислил все обиды, чинимые Лукой Мясоедом торговым людям.

Премьер-майора схватили и отправили в Тайную канцелярию, где по слухам люто пытали. Однако у Луки Мясоеда оказалась при дворе мохнатая лапа, и он сумел избежать каторги. Даже, говорили, повинился перед государем, и тот простил ему все немалые грехи. На съезжий двор премьер-майор, слава Господу и Пресвятой Троице, не вернулся. Я вообще больше не встречал его в Питербурхе.

Целый год офицеры, начальствующие над полицейской командой, менялись каждые два, три месяца. Никто долго не задерживался. Пока на эту должность не был назначен один из двух наших капитанов Аникей Петрович Плотников-Загорский. При этом он получил повышение в звании до премьер-майора.

Аникей Петрович был выходец из знатного боярского рода, но человек отнюдь не спесивый и во всех отношениях достойный. Получил образование в Европе, и даже если мне случалось лопухнуться, называл меня Артемием Сергеевичем, а не дураком, тупицей или бестолочью.

Дыбы Аникей Петрович при проведении следствия почти не употреблял. Только когда допрашивали сущего изверга, коему было поделом. С прочими же воровскими он, как правило, вёл задушевную беседу и так при этом умел припереть лихого человека к стенке, что тот сам во всём признавался.

Бумажной работы сразу поубавилось, так как Аникей Петрович предпочитал ловить разбойников, а не разводить волокиту. По этой причине я чуть ли не пол дня бил баклуши. Однако новый обер-офицер сам бездельничать не любил и другим не давал. Поэтому однажды, после Благовещенья, когда на реке сошёл лёд и порт наполнился разноязыким говором, он сказал мне:

— Ты тут Артемька сидишь, мух ловишь, а в порту опять жмурика нашли. Уже третьего за последнюю неделю.

— Узнали кто это?

— Ага. Штурман из Лиля. Его всего искололи кинжалом.

— Как на прошлой неделе англицкого капитана.

— Схватываешь на лету. Так вот, мои нюхачи узнали, что штурман этот вчера вечером вышел из аустерии Четырёх фрегатов под руку с гулящей девицей, которую раньше там никто не видел. И я подумал — наши убойцы действуют так: «маруська» цепляет в порту иноземного моряка, причём не простого матроса, а капитана или штурмана. Приводит его в своё логово, а там уже поджидает её «кот». Он кончает моряка. Они вытряхивают его карманы и пока темно переносят тело поближе к порту.

— И как прикажешь ловить таких разбойников? — Спросил он и тут же сам себе ответил. — Правильно, на живца.

До меня почти сразу с ужасом дошло, что живцом предназначено стать мне.

— У тебя Артемька хорошее лицо, — продолжил Аникей Петрович. — Простецкое такое, прямо Ванька-дурак из сказки. Оно как глина. Скульптор может изваять из него что угодно. И ты единственный из моих людей знаешь европейские языки, а потому можешь изобразить голландского моряка. Не струсишь?

— Не струшу, — обижено нахохлился я, хотя по настоящему ужас как трусил.

Вечером я нарядился голландским штурманом, приклеил накладную бороду и отправился в аустерию Четырёх фрегатов. До того мне не приходилось столоваться в этом знаменитом заведении, хоть от него до дома, где размещалась полицейская команда было рукой подать. Лука Мясоед таскался туда каждый день набивать брюхо. Он мог себе это позволить со своим жалованием в сто шестьдесят восемь рублей в год, даже если не считать существенную прибавку к оному от безобразного его воровства.