А кроме того, для разговоров требовались силы… Которых ни у кого в общей спальне практически не осталось.

Все понимали: вот сейчас уедет машина, увезёт тётю Тосю и других взрослых, и они останутся одни. Никто даже не двинулся с места. Происходило то, что должно было произойти.

Однако потом там, снаружи, что-то случилось. Что-то пошло не так. Не по плану. Лева понял это едва ли не самым первым. У него был редкостный музыкальный слух, он раньше всех научился отличать по звуку немецкие самолёты от наших. Вот и теперь он вперёд других уловил, как к голосу мотора полуторки примешался рокот двух двигателей незнакомой марки. Даже не рокот, а мурлыканье, очень негромкое и мягкое, но отдававшее недвусмысленной мощью. А потом на улице начали орать. Командовать, спорить и материться. Да с такой яростью, что не один Лева втянул голову в плечи, вот-вот ожидая стрельбы. Орал в основном один из военных, приходивших в приют. В какой-то момент его голос, поначалу – приказной рык, сорвался на визг… и оборвался ещё драматичнее тети Тосиного. Так, словно его обладателю не просто заткнули рот, но и вышибли добрую половину зубов, а самого отправили в глубокий нокаут. На этом скандал прекратился. А ещё через минуту в коридоре зазвучали шаги. Очень быстрые и очень уверенные шаги сильных, не ведающих слабости и одышки, не тронутых голодом, не боящихся мороза людей…

Когда распахнулась дверь, Лева только успел заметить тёмный, высокий, очень напугавший его силуэт и сразу зажмурился. Не столько от страха, сколько потому, что в лицо ударил свет фонаря. Свет показался ему ослепительным, слишком ярким для вечных сумерек затемнения. У Левы даже мелькнула мысль о немецком десанте (Колька потом говорил, что и у него тоже), но лишь на миг: люди переговаривались по-русски.

Дальнейшие воспоминания почему-то не складывались в целостную картину. Наверное, от потрясения, вызванного полной нереальностью происходившего. Не может же, в самом деле, реальность быть настолько хорошей, хотя и грозной до ужаса. Ребятишек, едва не оставшихся на верную смерть, одного за другим подхватывали казавшиеся неимоверно сильными руки. Поднимали очередной невесомый, бесформенный, закутанный во что попало кулёк, и, как пушинку, передавали в другие такие же руки, потом ещё и ещё, до самой полуторки, а там бережно усаживали к кузов, к плачущим воспитательницам, к тёте Тосе. В памяти Левы осталось прикосновение к щеке жёсткой ткани, пахнувшей почему-то лекарством. Перламутровые лунные блики на гладких крышах машин, стоявших бампер в бампер с полуторкой. Силуэт одного из чекистов, наверное, того крикуна, мешком осевшего возле переднего колёса…

И ещё голос, повторявший хриплым взволнованным шёпотом:

«Который… Который… Который?!»

Лева жутко струсил, решив, что речь наверняка шла о нем. И чтобы его не выявили и не оставили в опустевшем приюте совсем одного, ещё крепче зажмурился, втягивая голову в плечи. Колька потом говорил, что и его не миновало сходное чувство.

Но им повезло. Леву никто не узнал, не крикнул грозным голосом: «Звягинцев! А ну вылезай!» И вот незнакомые машины заворчали чуть громче и отодвинулись, давая дорогу. Полуторка тронулась с места. Некоторое время машины сопровождали её, как почётный эскорт. Тётя Тося все оглядывалась на них, твердила что-то об ангелах и Рождестве и осеняла крёстным знамением то детей, то шедшие бок о бок автомобили, то крестилась сама…

Интересные сюжетики подкидывала блокадная жизнь, ни в каком кино, даже в очень хорошем, вроде «Балтийского неба», подобного не увидишь. А напиши в мемуарах, потомки, чего доброго, начнут крутить пальцами у виска: «Ну, силён. Ангелы. Марсиан там, случаем, не было?»

…А потом – все как у всех. Ночная бесконечная Ладога и вражеский налёт, во время которого теория вероятности дала явный сбой, потому что спецвоспитанникам опять удивительно повезло. Их не убило разрывом, они не провалились под лёд. Их благополучно встретила Большая земля и не то чтобы сытый, но все-таки не помирающий с голоду тыл, где эвакуированных сочувственно и по-народному мудро называли «выкувыренными»…

Тем не менее, о своём «опалённом войной детстве» Лев Поликарпович распространяться не любил. Даже в семейном кругу. И дворец возле улицы Жуковского не навещал.