Сегодня я знаю, что новая тактика оправдалась и атомоход внедрил ее в сознание капитанов тех судов, с которыми часто работает. Но в данном случае старомодность мышления нас спасла, ибо «Арктика» плавала первую навигацию и еще недостаточно знала самоё себя.

Минут через двадцать адского движения «Державино» содрогалось, стонало и молило о пощаде, а мы дергались на крыльях мостика от сотрясений, как китайские болванчики, под аккомпанемент свирепого рыка: «Сократить дистанцию!»; так вот, минут через двадцать мы со смертным ужасом увидели, что атомоход встал! Встал перед нами так неподвижно, будто упер форштевень в мыс Баранова! А мы работаем «полным вперед» и давать «задний» бессмысленно – Ушастик и застопорить-то не успеет. И всякие «право-лево на борт!» также бессмысленны – на двухстах метрах никуда не отвернешь. По инструкции и согласно хорошей морской практике, в подобных ситуациях положено одно -пытаться попасть застрявшему ледоколу своим форштевнем в середину его кормы: меньше последствия удара для обеих сторон.

– Андрей, целься ему в…! – крикнул я Рублеву.

– Знаю! Стараюсь! Только все одно скулой врежем! Струей отбрасывает!

Какая уж там «струя». Под кормой «Арктики» была не струя. Там кипели зелено-белые буруны, гренландские гейзеры и все разом, включая «Самсона», петергофские фонтаны от продолжающих работать трех огромных винтов.

Через несколько секунд эти красоты скрылись из видимости, полубак «Державино» и надстройки атомохода – вот и все, что мы видели. Вяло и неторопливо я перевел телеграф на «полный назад».

– Отзвоните аварийный, три раза отзвоните, – посоветовал Дмитрий Саныч. – Для записи в журнал.

Громадина «Арктики» нависла над нами, мы уже двигались как бы под ней.

– И отзвонить не успеем, – сказал я и подумал о том, что Фомич, конечно, проснулся от адских сотрясений, с которыми мы шли последнее время, и сейчас стоит у окна каюты и горячо благодарит провидение за то, что на мостике в момент навала и аварии был дублер.

Вероятно, оставалось метра три, когда «Арктика» – несколько десятков тысяч тонн стали – в полном смысле этого слова присела, как обыкновенная лошадь перед прыжком, и прыгнула вперед: они успели вывести движители на полную мощность всех своих семидесяти пяти тысяч атомных лошадей и прошибли баррикаду сторошенных льдов на границе ледяных полей, в которую уперлись. Кабы дистанция между нами была пятьдесят, а не двести метров, то… то секунд не хватило бы, и «Державино» оказалось бы без правой скулы и с затопленным первым трюмом – это как минимум.

Я перекинул рукоять машинного телеграфа на «полный вперед», очень торопливо перекинул – мощь семидесяти пяти тысяч атомных лошадей, превратившись в Ниагарский водопад кильватерной струи, ударила нам в нос, и «Державино» почти вовсе потеряло движение. Когда я дергал телеграф, то представил теперь Ивана Андрияновича в машине и то, как он сыплет проклятия на идиотов судоводителей, которые на мостике сами не знают, какой, куда и зачем им нужен ход.

Потом вытер холодный пот со лба.

Я вытер со лба действительно обильный пот, и он действительно был холодным не от ветра и мороза, а от пережитого.

– Нечистая сила! – выдохнул Рублев.

– Пожалуй, какой бы у нас сокращенный экипаж ни был, а следовало бы вызвать на вахту второго матроса и мерить льяла беспрерывно, – сказал Дмитрий Саныч.

Оба были правы, то есть я был полностью с ними обоими согласен.

– Да, ребятки, это вам не фунт изюму, – сказал я. – Но теперь будем держать пятьдесят метров. Уверен, после такого урока ледобои больше не зазеваются.

И оба соплавателя согласились со мной.

А когда мы вышли в полынью, вместе с нами из-за туч вышло солнце; дьявольские льды засверкали, вода заголубела. С «Арктики», которая описывала крутую циркуляцию, чтобы идти обратно в перемычку за оставшимися там корабликами, кто-то помахал нам ободряюще рукой. Настроение наше стало солнечным. Мы легли в дрейф и глядели вслед «Арктике» и на далекие черные точки – застрявшие кораблики, которым еще только предстояло осваивать новую тактику ледовой проводки за атомоходами, и чувство испытывали приблизительно такое, какое возникает у человека, уже расставшегося с проклятым больным зубом и вывалившегося из кабинета дантиста в коридор, где он видит бедолаг, ожидающих своей очереди на экзекуцию. Или такое чувство мы испытывали, как у драчуна, который с огромной радостью обнаружил у себя на физиономии кровь, и потому прозвучало долгожданное: «Брэк!»

Благополучно выдернув в полынью все суда каравана, «Арктика» подняла в воздух вертолет. Мне всегда кажется, что надо быть профессиональным самоубийцей, чтобы работать вертолетчиком на судне: взлет с тесной площадочки на корме и посадка туда же с косого нырка.

При этом на корме атомохода горит чадный, какой-то красно-черный, траурный костерчик – снос дыма показывает пилотам направление ветра над самой палубой.

К полудню атомоход отвернул правее, а нас отправил под наблюдением вертолета по прибрежной полынье, где чистая совсем вода.

И мы пошли по синей полынье, слева тяжелые и холодные, стальной тяжести снеговые тучи обложили берег Прончищева, в зените голубело непорочно, справа в белых льдах шла параллельно нам «Арктика», и вокруг всего этого дела стрекозой парил вертолет. И с него раздался голос в адрес головного:

– «Великий Устюг», подо мной большое-большое стадо моржей! На ледяном языке! Я над ними завис!

«Устюг» ничего не понял и переспросил:

– Кто, какое стадо висит?

– Моржи, моржи подо мной! Большое стадо!

– Понял! Спасибо!

И все мы поплыли дальше, тараща глаза в бинокли, а вертолет повис над далеким белым ледовым языком, как привязанный веревочкой. Вероятно, он спугнул зверей, потому что минут через десять «Устюг» сказал:

– «Державино», осторожнее! Не задавите моржей! Они тут вокруг плавают!

И мы увидели справа и слева плавающих тесными группками-семействами моржей. И мамы-моржихи наскакивали на маленьких и клыками гнали их в сторону от судов… Все – и большие и маленькие – были сивые, а бивни были белые.

Фомич вел судно. Он, конечно, чувствует некоторую виноватость передо мной. Ведь, когда судно попадает в стрессовую ситуацию, основной капитан, по неписаному закону, должен сам лететь на мостик и взваливать на себя ответственность.

Потому, услышав про моржей, он посмотрел на меня вопросительно-просительно и довольно неуверенно спросил:

– Викторыч, я объявлю, а?..

До чего же он обожает сообщать по принудительной трансляции экипажу всякие новости, когда экипаж спит после вахт.

И Фомич объявил о моржах и пригласил всех желающих на палубу. Прибежала и его супруга, и смотрела на моржей в бинокль, и ахала, все мы повизгивали и тоже ахали.

Как плохо будет людям без моржей!

Физиономии моржей смахивали на Виктора Борисовича Шкловского, прости он меня за такое.

И вспомнились его рассуждения. Он сидел на балконе Дома творчества в Ялте, подсматривал за Черным морем в щель между кипарисами и говорил сам с собой: «Даже вода устает течь… Киты устают отдавать ворвань людям… И перестают рожать… Устают стальные корабли. Они прежде всех… Моряки, которые шаркают вокруг земного шара, как платяные щетки, устают… Мне ничего не нужно, кроме того, чтобы мне не верили. Но и на это мне пришлось потратить немало усилий…»

«Ослабленный теми или иными факторами длительного плавания, моряк, как любой больной, становится гораздо чувствительнее, он более быстро воспринимает все, что слышит и видит, а поэтому более подвержен вредоносным психическим воздействиям». (Подчеркнуто мной. – В. К.) Очень интересно, что происходит утончение чувствительности, а не задубление ее.

Это из «Инструкции по психогигиене», очень толковой, откровенной, даже, сказал бы, мужественной инструкции. Наконец-то начали нам объяснять то, чего мы не знаем, но что знать необходимо с научной, а не интуитивной точностью. Например, открыто написано: «Оценка его половой способности женщиной представляет для моряка после возвращения из рейса особую важность. Потому необходимо объяснить моряку, особенно молодому, что дезорганизация полового акта обязательно зависит и от партнерши».