Таможенник загадочно хмыкнул.

– Передайте привет нашим друзьям арабам, – сказал он.

Я обещал передать.

Представители власти традиционно пожелали счастливого плавания и убыли.

В каюте пахло тараканьим хлорофосом и сапожной ваксой. Такая смесь слишком напоминала казенный дом. Пришлось отдраить иллюминатор.

Морозный пар, шорох льда, плеск воды и мутный рассвет. И в двадцати верстах к востоку – скалистый берег Таманского полуострова, корявый домик казачки Царицыхи, пистолет странствующего по казенной надобности офицера на грунте, под слоем ила, стылой воды и грязного льда.

Подходил ледокол. Его яростный гудок раздался близко. И среди серых льдин и рыжеватых полыней заметалось что-то живое, завилось галактической спиралью, стремительно рванулось в вышину и оказалось огромной стаей уток.

Их спугнул ледокол.

Приблизительно через год я был дома в отпуску.

Болела мать.

И я часами мотался между аптеками. Потому что нынче врачи обязательно выписывают такие лекарства, которых нигде не достанешь, и рекомендуют такие продукты для диеты, которых нигде на всем свете нет.

Мать, естественно, понимала, что аптекарская деятельность для мужчин хуже любого урагана.

И хотя ты изо всех актерских способностей изображаешь довольного жизнью бодрячка, мать каждую секунду переживает, что вот сын вернулся из плавания, а из-за нее вынужден тратить драгоценный отпуск на аптекарски-магазинную каторгу. И больше всего она боится, что ты с тоски напьешься. И правильно боится. Ибо, покинув очередную аптеку и проходя мимо очередной забегаловки, так и тянет успокоить нервы и психику стаканом коньяка. И дома тянет, потому что от притворства и лжи в изображении бодрячка сухо во рту. Но ты держишься, готовишь еду, перестилаешь матери постель и т. д. Все сам: никто другой угодить ей не может, любая самая опытная женщина все сделает «не так».

Наконец вечер. Мать уснула. Можно почитать или посмотреть телевизор -и то и другое своего рода наркотик, потому что уводит от окружающей действительности.

И – дзынь! дзынь! дзынь!

Врача я не вызывал, знакомые без телефонного звонка не приходят.

Я открыл дверь и увидел Стасика.

Он был пьян.

Если что могло убить мать без помощи даже врачей и их неосуществимых рецептов, то это появление у меня пьяного дружка. Любая мать, жена и дочь считают, что их сыновья, мужья и папы выпивают по вине дружков-собутыльников. А Стасик мне и никаким дружком не был, и не виделись мы после Керчи.

Я отпихнул Стасика от порога, вышел на площадку, притворил дверь, спросил:

– Тебя откуда принесло?

– Из Мончегорска, – объяснил он. – Дуба режу. Ночевать негде. Помоги.

– А деньги есть? – спросил я.

Деньги у него были большие. И тогда я объяснил, что болеет мать, ночевать у меня невозможно, с деньгами он где-нибудь устроится и, кроме всего этого, когда я трезв, то не терплю пьяных.

– Прости, – сказал он и стал совать мне авоську с яблоками – весь свой багаж.

Он был пьян застойно, уже очень ослабший, в том состоянии, когда не бывают агрессивными и не делают хамских поступков. Но я не мог пустить его ночевать. Это наверняка обозначало бы «неотложку» для матери через пять минут.

– Шлепай, – сказал я.

Он послушно повернулся и пошел вниз.

Не очень-то весело так выпроводить человека, с которым раньше сводила судьба в тяжелой ситуации.

Мать, конечно, проснулась от трезвона, поняла, что приходил «дружок». И сразу обычное: «Ну, прогуляйся, прогуляйся с ним, ведь ты только и ищешь повода, вот он, повод, и явился…»

Я обозлился.

– Нынче это не так, мать, – сказал я. – Нынче ты отлично чувствуешь, что нет никакого повода. По инерции говоришь.

И объяснил ей, что выгнал на улицу бездомного человека, что это Стасик (про керченскую историю я ей раньше подробно рассказывал), что знаю его мало, но это хороший человек, и мне теперь до гроба будет стыдно при воспоминании о том, как я Стасика выгнал в мороз и снег.

Мать велела бежать за ним, найти и хоть из-под декабрьского снега выкопать. Я помчался сломя голову.

Слава богу, Стас завалился на скамейку во дворе-сквере прямо напротив парадной. И, слава богу, у него была бутылка портвейна. Этим портвейном я по капельке поддерживал его часов до двух ночи, когда он уснул на ковре на полу – лечь на диван он отказался категорически. А Лысого Дидько мне в помощь, как вы понимаете, не было.

Несмотря на тяжелое опьянение, Стас был в состоянии довольно вразумительно рассказывать о своих мытарствах и кошмарах. И все повторял: «Нисего, я споткнулся о боську, это к завтрему все засивет…»

Отца Стас не помнил – тот погиб в шахте до войны. Мать уехала на фронт вместе с отчимом. Была ранена осколком снаряда, которым убило его. Приехала в батальон на санитарной машине; танки отчима стояли в укрытии, но под обстрелом; было много раненых. Танкисты сидели под машинами, отчим ее увидел, из-под танка вылез, снаряд разорвался как раз между ними: его в клочья, ее ранило.

– А была красивая, – рассказывал Стасик. – Мягкая была мама. А после войны стала твердая. Меня как-то перестала любить. По чужим людям жил. Но вот когда армии из-под Берлина на Японию перебрасывали, она мне сала привезла. Это хорошо помню. Потом она в Караганде очутилась, а я в Мончегорске. Она еще одного мужика нашла, но жила плохо. И тот тоже скоро помер. Ну, она ко мне тогда приехала, в аптеке работает. «Женщины, говорит, вообще полезная очень плесень. Как пенициллин». А про меня говорит: «Ах, поручили бы тебе, мямле-недоноску, большое, аховое дело, ах, как бы ты его лихо провалил!» Это она говорит, когда по телевизору какие-нибудь героические фильмы смотрит. Может, и верно говорит. Хотя я ведь и нынче не с ангелами работаю. Ведь много людей есть, которые работать под землей могут и умеют, но выкладываться не хотят. А скажи такому заветное слово – он тебе в вечной мерзлоте тройную проходку даст без крепежа всякого и без лозунгов. Отчаянные есть ребята, но за человеческое обращение откроются. Только надо, чтобы это человеческое обращение натуральным было…

Вот так мы с ним побеседовали, пока он не заснул.

Утром я позвонил знакомому врачу-психиатру в Бехтеревку и объяснил, что надо попытаться спасти одного хорошего алкоголика.

– Вы мне уже двадцать раз говорили, что наши алкаши лучшие в мире, -ответил доктор. – Но, простите, я не нарколог. Я специалист по сумасшедшим чистой воды, а не водки.

– Мне не до шуток, – сказал я.

– Он приехал с женой?

– Нет. Она его бросила, когда он во второй раз пытался ее зарезать.

– Если он здесь без какого-нибудь близкого родственника, все равно не примут.

– Я выдам себя за его брата, а вы подтвердите.

– Ладно. Лечиться он хочет твердо?

– Стас, ты хочешь лечиться от алкоголизма в самом знаменитом институте? – спросил я.

– Нет. Я не готов, – сказал Стас. – Я просто споткнулся позавчера о бочку, это к завтрему все заживет.

На том и расстались. И я поставил на нем крест. И уже стал бояться, что он опять и опять начнет возникать из ночи, пугать мать, сбивать мне работу или в письмах просить пятерку, надрывая мою чуткую и нежную душу, ибо, когда гибнет человек, художник не может сочинять настроенческую прозу и начинает злиться, чтобы злостью задавить в душе бессильную и бессмысленную жалость.

Случилось иначе. Письмо из Мончегорска действительно пришло, и мне не хотелось его вскрывать, но писал Стасик о том, что опять пережил белую горячку и готов теперь к чему угодно.

Приехал он с матерью, опять пьяный, остановились они в Доме колхозника. Мать, которая казалась мне после его рассказов какой-то сурово-цинично-сильной женщиной, была на деле маленькой, высохшей старушкой и все время плакала.

Наркологическое отделение Института имени Бехтерева – не вытрезвитель. Туда принимают людей, которые в твердом уме и чистом сознании заявляют о желании пройти достаточно невеселый курс лечения.