Угрюмые настали денечки для учительницы химии. Пропажа трусов взбесила ее, но ярость свою она подавляла, многажды прокручивая в мозгу своем — «кто»? Она не знала — кто. На уроках химии лютовала Марья Петровна втрое больше обычного. Один раз пролила сернистую кислоту себе на ногу и даже не заметила. Орала на всех учеников и особенно на девочек. И особенно на Зацепину, тихую, беловолосую девочку с такими синими глазами, что, казалось, все ее маленькое личико томилось ими, бездонными, холодными, такими холодными, что аж морозными. Которые ни в себя не пропускали, ни из себя не выпускали и были охвачены неглубокими еще тенями. И ротик-то у ней был маленький, бледный, такой, что хотелось по нему полоснуть бритвой. И ко всему прочему на вздернутом носике у Зацепиной, на самом кончике примостилась крошечная родинка, маленькое пунцовое пятнышко, как булавочный укол. И вся она такая субтильная, маленькая, физически явно отстающая от прущих во все стороны сверстниц, сидела на задней парте, «отсутствовала» на уроках и без конца теребила свои нелепые волосы цвета металла на зимнем солнце. Она их зачем-то стригла рваными прядями, корнала под корень, а они все равно ложились, как хотели, обвивали головку бледным шлемом, сквозящим розовой кожей черепа. Бывало, что Марья Петровна, как начнет смотреть на Зацепину в начале урока, так и очнется только на звонке. На самом деле круги под глазами были от голода, ничего она там себе не красила. Зацепина была не только тупой по всем предметам, но и из бедной семьи и ее вязанная из простых ниток, многожды стиранная кофточка, с кружевным вырезом на тоненьких ключицах доводила учительницу до умоисступления даже больше, чем наглая родинка на кончике девочкиного носа. Но Зацепина была слишком тупой и слишком голодной, в полубреду-полумечте она пребывала и на вопли внешнего мира отвечала неуверенной дрожащей улыбкой и морозно-синими взорами. И, хоть она была в свои четырнадцать лет как двенадцатилетняя и не было в ней этой прущей, наглой юной женственности, Зацепина была похожа на какой-то немыслимый зародыш совершенно небывалого цветка. «Ведь вырастет, сука, ведь вырастет, — тоскливо думала Марья Петровна. — И что тогда? Ведь пойдет такая по улице средь бела дня… что люди скажут?» Словом, Зацепина в мозгу учительницы вызывала вихри и замутнения, и она даже стала бояться смотреть на Зацепину, чтоб не получить инсульта. И все же каким-то непостижимым образом, именно Зацепину связала Марья Петровна с пропажей своих трусов. «Да, я их не стирала, и я ими всегда подтиралась. Мне хорошо и уютно в них, они как живые, — раздумывала она на уроках, ходя между парт и разглядывая учеников. — На животе трусов большое заскорузлое пятно от моих подтираний и такое же толстое и рыхлое пятно между штанин. Это были мои самые любимые штаны. Они были мои лучшие друзья. И теперь какая-то сволочь овладела ими. Это то же самое, что украсть мою ногу, или пуп, или титю, или, еще лучше, когда я крепко сплю, тайно срезать пучок волос с моей писи. Зацепина не брала, я знаю, но она тупая сволочь, у ней родители бедные, хорошо бы ее отравить, стянуть с нее тугие трусики и засунуть, их себе в писю. Вот тогда она попляшет у меня!» И один раз, не в силах бороться, сыпанула Зацепиной на парту бертолетовой соли. Чтоб попка Зацепиной Лены разлетелась в клочья. Но сволочь-одноклассники притащили из кабинета биологии череп, долго пинали его и запнули-таки на парту Лены. Оцепенев, дети смотрели, как череп, коснувшись парты, взлетел, и вертясь, и хохоча своими зубами, разлетелся на осколки.

— Кто это сделал? — крикнула Марья Петровна с привычной тоскливой яростью.

Дети молча смотрели на нее. Все они смотрели исподлобья.

— Зацепина, ты? Ты принесла в класс череп?

Зацепина жалко улыбнулась и вцепилась в свои волосы.

— Выдери их! Выдери их совсем! — заорала учительница, рискуя разломить себе грудь криком. — Вон из класса!

И, когда Лена, жалобно оглядываясь на одноклассников и пожимая плечами, вышла из класса, Марья Петровна мутно оглядела класс и сказала:

— Кто будет платить за череп, за парту?

— Кто бертолетову соль насыпал Зацепиной? — отозвались из класса.

— Кто это сказал?! — взревела Марья Петровна.

Но никто, никто не ответил. И тогда она крикнула:

— Опыты!!!

И не видела женщина темного внимательного взгляда из-под опущенных век. Петя Лазуткин, хоть и был из богатой семьи, но, как и нищая Зацепина, пребывал в полумечте, полубреду… Теперь в его снах не было вскрытого плачущего кладбища со сладким липким запахом, с жирной глинистой землей. Теперь было кое-что получше. Такое, отчего по утрам его простыни были мокрыми. Такое, какое он видел только в «стыдных» журналах и редко (родители строго не разрешали) по телевизору. Он это видел давно и много раз, но ни разу не видел в этом себя. Только на кладбище. На унылом, разрытом кладбище, где носился он, почти бестелесный, но жаркий, и орошал сладкую гнилую землю своим кипящим семенем.

А теперь, наблюдая из-под полуопущенных век за своей любимой учительницей, он вспоминал, как металась она между роялем и креслом, вспоминал, темный треугольник волос под большим дрожащим животом и струйку мочи, криво сбегавшую по рыхлой венозной ноге, вспоминал большие прыгающие груди с длинными сосками. И губа Пети Лазуткина отвисала и с нее капало прямо в реторту, в которой шипело и дымилось. А опытов мальчик не любил. Хотя знал, что его возлюбленная обожает смешивать АШ ДВА ЭС О ЧЕТЫРЕ ПЛЮС НАТРИЙ О АШ получится НАТРИЙ ЭС О ЧЕТЫРЕ ПЛЮС АШ ДВА О.

Мальчик любил ночь. Ночью, лежа в своей красивой белой спальне на водяной кровати под парчовым балдахином, он доставал из прикроватной тумбочки красного дерева неприметный комочек, завернутый в «Вечернюю Москву», и разворачивал его и клал пахучие большие трусы себе на лицо, глубоко вдыхая гниловато-терпкий запах и пробуя языком уже сухую, но плотную корку выделений. И приходило видение: лежала в гинекологическом кресле распяленная Марья Петровна, но вместо девушки-гинеколога между растопыренных ног склонялся в белой шапочке Петя Лазуткин и вводил в пульсирующее красное отверстие длинный блестящий шприц, такой длинный, что все большое тело учительницы содрогалось и она хрипела и стонала, а отверстие содрогалось и чавкало, и был это уже не длинный-длинный-длинный шприц, а маленький, но очень твердый член Пети Лазуткина. А чтоб учительница не заметила подмены, он карабкался на нее и мял ее большой живот и тянул и теребил ее длинные соски, и весь тонкий и горячий, впечатывался в ее огромное взволнованное тело…

Петру нравилось наблюдать за учительницей во время уроков. Он знал каждый уголок ее тела, он любил ее подмышки, и он всегда носил с собой ее трусы, чтобы когда она пишет на доске формулы, подрагивая большими бедрами, сунуть одну руку в парту и потрогать трусы, а другой рукой незаметно скользнуть в расстегнутую ширинку. И когда она бросала мел, и, вытерев руки тряпкой, хватала кислоты, сливала и смешивала их в ретортах, крича: «Дети, видите, хлопья, как снег! А вот здесь дым и пламя!», он мечтал поймать взгляд ее глаза, остановить на себе, чтобы хоть как-то… чтобы хоть немножко… чтобы она заподозрила про Петину любовь.

Потому что это было нестерпимо — ты весь полон человеком. А человек тебя просто не замечает.

Но однажды ночью случилось непоправимое. Пробравшись в ванную, облицованную коррарским мрамором, раздевшись донага перед большим венецианским зеркалом, Петр, как всегда надел на себя трусы любимой учительницы. Они свисали с его тощих бедер, как большая юбка, но, подвязав их на талии маминым пояском, он мог часами поглаживать большое бурое пятно на животе, обтягивая себя трусами так, чтобы пятно побольше расползлось по его впалому узкому животу. И вот, замечтавшись и поскользнувшись, Петя не удержался и упал в полную ванну. И намокшие трусы перестали пахнуть! Они провоняли мерзким запахом ароматической соли для ванн. Они больше не пахли темной, звериной и глубокой дырой (местечком для колбасика, кувшинчиком для молочка), дырой между ног Марьи Петровны. Петр понял, что теряет ее безвозвратно. (Она прижалась к нему всею собой и объяснила, кто он такой и зачем он нужен). Но он уронил ее трусы в чистую воду, и она почти вся смылась с него, он забыл, кто он и зачем. Она больше не приходила к нему в снах. Он опять носился над кладбищем, орошая его грустную землю своим живым горячим семенем. Трусы умерли.