Тенебриус был странным человеком. На вид ему можно было дать лет шестьдесят. А можно и все сто. Можно и двести, но лучше об этом не думать.

У него неопрятная лохматая голова, серые волосы, крупный острый нос и большой рот без единого зуба. На загорелом до красноты морщинистом лице горят крошечные черные глаза — невольно поежишься, если зацепишь их взглядом.

Нищий жил в лачуге, кое-как слепленной из всякого хлама, на самом берегу Оттербаха, у старого, давно уже обвалившегося забоя. Туда и ходить-то не любили.

Среди горняков бродили упорные слухи о призраках, гнездящихся под землей, в затопленных или засыпанных шахтах. С этим суеверием ничего не могла поделать даже католическая церковь. Время от времени отец Якоб вдохновлялся той или иной буллой, добравшейся из Рима до дикого горняцкого прихода, затерянного среди Разрушенных гор. И отважно выступал в одинокий крестовый поход против шахтерского язычества. Но его пламенные проповеди скоро забывались, а страхи — вот они, страхи, каждый день рядом и забыть о себе не дадут.

Куда больше успеха имели рассказы доротеиного брата Бальтазара. Чему-чему, а складно врать, подливать масла в огонь да стращать глупых баб и суеверных рабочих в университете его научили. И нужно отдать должное Бальтазару — истории он сплетал преискуснейше, просто мороз по коже. И хочется уйти, а любопытство не отпускает, заставляет слушать дальше. Хоть все и понимали, что подрывник Фихтеле — сумасшедший, а поневоле верили. Больно уж убедительно врал.

Шахта, которую облюбовал Тенебриус в качестве соседки, и вовсе пользовалась недоброй славой, вполне заслуженной. Ее называли «Обжора», потому что там постоянно гибли люди — то обвал, то вентиляционный ствол рухнет. Но больно уж много серебра добывали из ненасытного брюха Обжоры. И горняки, в который уже махнув на все рукой, брались за выгодный подряд. И Обжора проглатывала их, одного за другим. Так и шло год за годом, пока однажды не обвалилась, погребая под собой и серебро, и пятерых человек, и все их оборудование.

Это случилось почти двадцать лет назад, таким же тихим летним вечером, как и во время вчерашних похорон. Отец Якоб вел службу в горняцкой церкви. Туда ворвались люди — грязные, с окровавленными руками, и следом за ними ворвалась в церковь большая беда и закричала о себе во всю глотку.

Эгберт, тогда еще подросток, завопил тонким голосом:

— Обжора рухнула!

Все в один миг пожрала Обжора — и тихий вечер, и богослужение, и человеческий покой. Запах пыли и пота поглотил запах горящих свечей и ладана. Прихожане повскакивали со скамей, хлынули к выходу. В спешке сбили с ног отца Якоба, хлынули к выходу.

До ночи раскапывали завал, потом стало темно, и пошли по домам. Только Эгберт и еще двое (теперь-то они уже умерли) возились всю ночь, ворочали камни. У Эгберта остался под завалом старший брат, кормилец всей семьи.

Утром никто не вышел на работу. Разбирались: кто первым додумался нарушить цеховой устав, работать на закате, когда всякую трудовую деятельность положено прекращать? Так ни до чего и не договорились; все виновные погибли вместе со своей виной.

Ожесточенно спорили: разбирать ли завал, доставать ли тела. Одни требовали, чтобы погибших извлекли из-под камней, предали христианскому погребению. Не собаки ведь, добрые католики. Разве они заслужили, чтобы их бросили в чреве Обжоры, как ненужный хлам?

Другие возражали: хватит смертей, мало, что ли, людей погибло уже из-за своей жадности? Шахта старая, укреплена плохо, кое-где деревянные распорки подгнили — неровен час засыплет и живых, и мертвых, всех погребет в одной могиле.

Наконец остановились на вполне здравой мысли — освятить землю вокруг шахты и поставить на ней крест. Долго уламывали отца Якоба, который не упустил случая выторговать для церкви хорошую серебряную дароносицу. На том и ударили по рукам со святой католической церковью раменсбургские горняки.

Обжору с тех пор, понятное дело, старались обходить стороной. Остановиться у черного креста — и то казалось дурной приметой.

Именно там Тенебриус выстроил себе хижину.

Иногда он приходил к началу работ, топтался возле шахтных стволов, вступал в беседу с людьми. Его вежливо выслушивали, угощали — неровен час рассердится Тенебриус.

Был он, по шахтерскому понятию, чем-то вроде духа-охранителя оттербахского рудника. К людям не добрый, не злой, а к руднику — по-хозяйски бережливый. И потому лучше его не гневить.

Иногда Тенебриус давал советы. К ним прислушивались — старик говорил дело.

Его знали все. Дюжина свирепых псов, охраняющих рудник по ночам, ели из его рук. И не было в Раменсбурге человека, который не помнил бы Тенебриуса таким, каким он был сейчас: глубоким стариком, мудрым недоброй, какой-то нехристианской мудростью, уродливым и страшным.

Бальтазар Фихтеле идет к руднику. Широким шагом идет, словно собрался пройти много миль, — бродяга.

Где тебя носило, Бальтазар Фихтеле, когда мать ждала тебя домой?

Рот до ушей, на поясе кувалда и три железных зубила, мешочки с проклятым пороховым зельем, запалы, кресало, все это болтается, вихляется, звякает.

Навстречу идет женщина, Рехильда Миллер, молодая жена старого Николауса Миллера. Лет двадцати трех, не старше. Копна пшеничных вьющихся волос, большие светлые глаза, крупный рот. Круглые белые плечи под тонким полотном рубашки, зеленых корсаж, красная полосатая юбка.

Улыбнулась, задела подолом.

Бальтазар остановился, разинул рот — глядел ей вслед, пока не скрылась.

— Что встал?

Эгберт.

Бальтазар вздрогнул, точно очнулся после забытья.

— Задумался.

— Думать будешь, когда ни на что другое сил уже не останется. Идем, — не слишком приветливо сказал ему свойственник.

И они пошли дальше.

Что есть рудник? Вход в подземное царство. Шахта зияет разверстым лоном и ежедневно принимает в себя людей. По узкому проходу, по лестнице, а то и просто по древесному стволу с обрубленными ветками, спускаются они в лоно земли.

Неисчислимые сокровища спрятаны там, среди бесконечных опасностей.

Что есть рудник, как не микрокосмос, каждой своей малой частью повторяющий великие составляющие Вселенной? Разве нет здесь небесной тверди — деревянных распорок, земной основы — влажной почвы выработки, звезд — самородков, бури — взрывов, разве не таит шахта своей благодати и своей напасти?