Ярре чувствовал, как щеки ему заливает румянец стыда и унижения. Он еще не привык. Ему все казалось, будто всему миру нечего больше делать, как только пялиться на его культю, на подвернутый и зашитый рукав. Что весь мир думает только об одном: заметить увечье, а потом лицемерно сочувствовать и неискренне сожалеть, а в глубине души брезговать им и считать, что он некрасиво нарушает красивый порядок своим убогим, наглым существованием. Что вообще смеет существовать.

Люсьена — нельзя было не признать — явно отличалась в этом от всего остального мира. Она не прикидывалась, будто ничего не замечает, в ее глазах не было признаков унизительного сочувствия и еще более унизительной жалости. Ярре готов был признать, что светловолосая возница относится к нему совершенно естественно и вполне нормально. Но отгонял от себя эту мысль. Не принимал ее.

Потому что никак не мог привыкнуть воспринимать самого себя нормально.

Везущая инвалидов телега скрипела и тарахтела. После краткого периода дождей наступила жара, пробитые военными обозами выбоины на дорогах высохли и застыли гребнями и горбами фантастических форм, и телеге, которую тянула четверка лошадей, все время приходилось переваливаться через эти выбоины и колдобины. На самых больших выбоинах телега подскакивала, трещала, раскачивалась не хуже корабля во время шторма. Тогда искалеченные — в основном безногие — солдаты ругались столь же артистично, сколь и жутко. А Люсьена — чтобы не свалиться — прижималась к Ярре и обнимала его, щедро одаривая своим волшебным теплом, удивительной мягкостью и возбуждающей смесью аромата лошадей, ремней, сена, овса и молодого, ядреного девичьего пота.

Телега соскочила в очередной ухаб. Ярре уже выбрал слабину закрученных вокруг локтя вожжей. Люсьена, откусывая попеременно хлеб и колбасу, притулилась у его бока.

— Ну–ну, — заметила она его латунный медальон и бессовестно воспользовалась тем, что одна рука у него была занята вожжами. — И тебя тоже провели? Амулет–незабудка? Ох и пройдоха же тот, кто эти финтифлюшки выдумал. Большой был на них спрос во время войны, больше, чем на водку, пожалуй. И какое же там внутри имя девчачье, а ну, глянем…

— Люсьена. — Ярре залился пурпуром, чувствуя, что еще секунда — и кровь хлынет у него из щек. — Я должен тебя попросить… чтобы ты… не открывала… Прости, но это очень личное. Я не хочу тебя обижать, но…

Телега подпрыгнула, Люсьена прижалась, а Ярре замолк.

— Ци… рил… ла, — прочитала возница с трудом, но все равно удивила Ярре, который никак не ожидал от деревенской девушки столь выдающихся способностей.

— Она о тебе не забудет. — Люсьена защелкнула медальон, отпустила цепочку, глянула на юношу. — Цирилла, стало быть. Если действительно любила. Чепуха все эти чары и амулеты. Ерунда и глупистика. Если действительно любила, то не забыла, была верной. И ждет.

— Этого? — Ярре поднял культю.

Девушка слегка прищурила глаза, голубые как васильки.

— Если по–настоящему любила… — твердо повторила она, — то ждет, а все остальное — чепуховина чепуховая. Я–то знаю.

— Такой уж у тебя солидный в этом деле опыт? Так сказать, много ль ты экспериментировала?

— Не твое дело, — теперь настал черед Люсьены слегка зарумяниться, — с кем и что у меня было. И не думай, будто я из тех, которым только мигни, и они уже готовы какие–то там сперементации на сеновале вытворять. Но что знаю — то знаю. Ежели парня любишь, то всего разом, а не по частям. И не имеет значения, если даже какой–никакой части недостает.

Телега подпрыгнула.

— Ты здорово упрощаешь, — проговорил сквозь стиснутые зубы Ярре, жадно вдыхая аромат девушки. — Здорово упрощаешь и сильно идеализируешь, Люсьена. Не хочешь замечать одной мелочи. Пойми, для того, чтобы мужчина мог достойно содержать жену и семью, он должен быть, я так скажу, в полном комплекте! Калека на это не способен.

— Но–но–но! — резко перебила она. — Нечего сопли распускать. Голову тебе Черные не оторвали, а ведь ты головастый, головой работаешь. Ну чего уставился? Я — деревенская, но глаза–то у меня есть, да и уши тоже. Вполне хорошие, чтобы заметить такую мелочишку, как способ говорения истинно господских и ученых. А к тому ж…

Она наклонила голову, кашлянула.

Ярре тоже кашлянул. Телега подскочила.

— А к тому ж, — закончила девушка, — слышала я, что другие говорили. Что ты, мол, писарь. И жрец из храма. Сам, значит, видишь, что рука–то… Тьфу, плюнуть и растереть.

Телега какое–то время не подпрыгивала, но Ярре и Люсьена, казалось, вовсе этого не замечали. И им это вовсе не мешало.

— Надо ж, — сказала она после долгого молчания. — Везет мне на ученых. Был один такой… Когда–то… Подъезжал… Ученый был и в академиях учился. По имени одному можно было усечь.

— И как же его звали?

— А Семестром…

— Эй, девка! — закричал у них за спиной ефрейтор Деркач, здоровенный и угрюмый, покалеченный во время боев за Майену. — А ну, стрельни–тко коняг бичом над задницами, ползет твоя фура словно сопля по стене!

— Будто черепаха, — добавил другой калека, почесывая выглядывающую из–под отвернутой штанины культю, на которой поблескивали пятна затянувшихся рубцов. — Осточертела уже энта пустошь! По корчме затосковал, потому как, взаправду говоря, пива хоцца. Нельзя ль порезвее ехать–то?

— Можно. — Люсьена обернулась на козлах. — Но только ежели на колдобине ось иль ступица полетят, то неделю, а то и две не пиво, а воду дождевую да сок березовый лакать будете, подводы ожидаючи. Сами не уйдете, а я вас на закорки не возьму.

— А жаль, — осклабился Деркач. — Потому как мне по ночам снится, что ты меня на себя громоздишь. Со спины, то бишь с заду. Я так шибко люблю. С заду–то! А ты, девка?

— Ах ты, голяк хромой! — взвизгнула Люсьена. — Хрен вонючий! Ты…

Она осеклась, видя, как лица сидящих на телеге инвалидов неожиданно покрываются мертвенной бледностью.

— Матка, — заплакал кто–то. — А так недалече было до дому…

— Пропали мы, — сказал Деркач тихо и совсем без эмоций. Просто отмечая факт.

«А говорили, — пронеслось у Ярре в голове, — что «белок“ больше нет. Что уже всех перебили. Что уже, как они выразились, «эльфий вопрос решен“».

Конников было шестеро. Но при внимательном взгляде стало ясно: шесть было лошадей, а конников — восемь. Две лошади несли по паре всадников. Все ступали как–то жестко, неровно, низко опустив головы. Выглядели скверно.

Люсьена громко выдохнула.

Эльфы приблизились. Выглядели они еще хуже, чем их лошади.

Ничего не осталось от их заносчивости, от их отработанной веками высокомерности, харизматической инности. Одежда, обычно элегантная и красивая даже у партизан из команд Белок, была грязной, рваной, покрытой пятнами. Волосы, краса и гордость эльфов, растрепаны, свалялись от липкой грязи и запекшейся крови. Большие глаза, обычно надменно лишенные какого–либо выражения, стали безднами паники и отчаяния.

Ничего не осталось от их инности. Смерть, ужас, голод и мытарства привели к тому, что они стали обыкновенными. Слишком обыкновенными.

Перестали вызывать страх.

Несколько мгновений Ярре надеялся, что эльфы проедут мимо, просто пересекут тракт и исчезнут в лесу по другую сторону, не удостоив телегу и ее пассажиров даже взглядом. И останется от них только этот совершенно не эльфий, противный, отвратительный запах, запах, который Ярре знал слишком даже хорошо по лазаретам, — запах мучений, мочи, грязи и гниющих ран.

Они миновали их не глядя.

Не все.

Эльфка с темными, длинными, слипшимися от засохшей крови волосами задержала лошадь у самой телеги. Она сидела в седле неуклюже перекосившись, оберегая руку, висящую на пропитавшейся кровью перевязи, вокруг которой кружили и звенели мухи.

— Toruviel, — сказал, повернувшись, один из эльфов. — En’ca digne, luned.

Люсьена моментально сообразила, поняла, в чем дело. Поняла, на что эльфка смотрит. Крестьянка, она с детских лет свыклась с притаившимся за углом халупы синим и опухшим призраком голода. Поэтому отреагировала инстинктивно и безошибочно. Протянула эльфке хлеб.