— Нет, о нет, брат Юстас! Я не в силах… не в силах слышать, как вы выставляете себя таким бессердечным.

Брат Юстас вздохнул.

— Для лекаря в монастыре, как для любого целителя, два пути. Первый — расточать собственную жизнь по капельке с каждой больной душой, проходящей через ваши руки, — так бы вы врачевали меня. Второй — сделать все возможное для больного, но при этом держаться в стороне — чтобы сердце не надрывалось. Это мой путь, брат Питер, и я действительно думаю, что исцеленных у меня будет не меньше, чем у вас. — Человек, судя по голосу, повернулся, чтобы уйти. — Незачем оставлять здесь кашу, остынет. Потом принесете ему опять.

— Каша… да-да, конечно, вы совершенно правы, — рассеянно отозвался брат Питер. — Но что касается остального… Не думаю, что Господь согласится с вами… Я знаю, вы считаете меня глупцом, но на самом деле я не…

Ловел лежал, не шевелясь, прислушиваясь к шарканью их сандалий; грустные протестующие трели брата Питера затихли вдали.

Он больше не испытывал страха, но ощутил безысходность, холодную, мрачную. Ощутил отчаяние, которое, казалось, захлестнуло весь его мир, все потопив.

Но он был и очень голоден, ему хотелось той каши с медом, которую они унесли.

Итак, Ловел остался в обители.

Это была большая обитель, некогда размещавшаяся в стенах королевского города Винчестера, пока отец настоятель, монахи и что-то, именуемое «организацией», — что он понимал, обителью было более, нежели старое монастырское здание и старая церковь, — не перебрались за милю от города в новые красивые постройки, еще не совсем завершенные. Люди называли обитель «Новой», но и прежде так называли, когда она еще размещалась в стенах города, в чем, сказал брат Питер, когда поведал ему историю монастыря, ничего нового не было.

Он зажил жизнью общины, а когда зима прошла, ему уже не верилось, что он жил другой. Вот только по ночам ему иногда снились лица, которые были одни глаза и раскрытые рты, лица надвигались на него со всех сторон, и у висков свистели камни.

Он спал на чердаке над кладовыми, где и все монастырские слуги, и каждое утро шел с ними и с монастырскими крестьянами к мессе, которую специально для них служили между часом первым и завтраком братии. Что касается его, так и не было решено, то ли он в услужении у отца настоятеля, то ли при пекарне, при конюшне, в саду, в пивоварне, на кухне. Ничего не было решено окончательно, что касается его, поэтому своего определенного места в жизни обители он не знал. Но он привык откликаться на крики, летевшие отовсюду. «Эй ты! У вертела постой!» «Отнеси помои свиньям, Горбун!» «Пойди разыщи этого бездельника Жеана и скажи, что он нужен тут!»

В основном, его миром был большой внешний монастырский двор, вокруг которого стояли мастерские и амбары, конюшни и кухни, корпуса для гостей. В монастыре всегда собиралось много гостей, ведь по Лондонской дороге, подступавшей к сторожке у монастырских ворот, всегда торопились люди, направляясь из Винчестера и в Винчестер, особенно, когда туда наезжал король со свитой, или — к крупному морскому порту в Сауптгемптон, за десяток миль от монастыря. Гостили купцы и рыцари, моряки и нищие, бродячие торговцы балладами, пилигримы на пути в Рим и обратно.

Жили при монастыре и каменщики, расширявшие конюшни. А по престольным праздникам со всей округи в церковь сходились селяне. Часто обитель посещали знатные люди — преимущественно, саксонцы, но порой заезжал и кто-нибудь говорящий на французском языке, общепринятом при дворе, — посещали чтобы узреть самое дорогое монастырское сокровище: гробницу пред главным алтарем, где под скромной плитой пуббекского мрамора, украшенной лишь выбитым крестом и двумя словами ALFREDUS REX, покоился король Альфред со всем своим воинством.

Давка и сутолока на внешнем монастырском дворе продолжались от зари до зари, так что голова у Довела иногда шла кругом.

Но за высокими воротами в клуатре, куда он заглядывал редко, стояла тишина, которую нарушало только шарканье монашеских сандалий; братья пересекали внутренний двор, в молчании минуя друг друга, спрятав руки в рукава сутан, опустив очи долу. Только от северного крыла клуатра доносилось гудение: послушники заучивали урок.

Ловел, входя в эти ворота из внешнего двора, словно попадал из одного мира в другой. Но высоко над обоими колокол призывал к полунощнице или к хва-литным, к вечерне или к первому часу — мощный «бронзовый» звук его падал, будто камень в пруд, и ширился кругами. Пока гул не тонул в тишине, а потом грегорианскому хоралу вторило эхо под высокими просторными сводами церкви, двери которой были раскрыты в оба мира, потому что она принадлежала обоим мирам.

Однажды вечером, как раз после Сретения, когда король со двором был в Винчестере, задул сильный ветер, принесший колючую мжицу. В монастырской, согретой очагом кухне, один из поваров, измельчая в ступке фенхель, чтобы приправить завтра рыбу, проговорил:

— Да смилостивится небо над путником этим вечером!

Не успел сердобольный вымолвить, как рев ветра на время стих, и они все услышали стук лошадиных копыт под аркой ворот у сторожки. Но ветер вновь завыл, заглушив звуки снаружи.

Слуги переглянулись под ярким светом очага и факелов

— Наш или гостинника? — кто-то подал голос. Пилигримы и нищие странники находили приют в большом голом странноприимном доме сразу же у ворот, где за ними присматривал брат Доминик, гостинник; рыцари и купцы размещались в комнатах для приезжих, и им прислуживали люди отца настоятеля; а высоким лордам отец настоятель предлагал разделить его собственные покои.

Чуть позже пришел от отца настоятеля его эконом, оглядел поваров, поварят и стольников — всех занятых делом под неусыпным оком старшего повара.

— Несите свечи и дрова — затопить камин в Назарейском покое, по такой погоде в нем сквозняка будет меньше, чем в других гостевых. И еды, как приготовите, несите туда — самой лучшей. Ветер нам гостя принес.

Когда эконом ушел, старший повар проговорил:

— Да гостя не по вкусу его высокопреподобию. Лицо-то у эконома кислее уксуса!

Взгляд его закружил, выбирая меньше всех занятого и упал на Ловела, только появившегося из пивоварни с больших кувшином эля, за которым его посылали, и ждавшего, что прикажут дальше.

— Эй ты, Горбун, сходи за дровами и отнеси в Назарейский покой! Да сухие выбирай — не там из поленницы, где еще не просохли, как умудрился в прошлый раз.

Ловел опять вышел в ненастье, ветер носился по широкому двору, будто бешеный зверь. Уже спустились сумерки, и высокую башню колокольни скрыла завеса мокрого снега. Направляясь в дровяной сарай, он заметил, что верховую лошадь и распряженную невысокую тягловую вели в конюшню; при свете фонаря, со щитком, на входе в конюшню. Ловел разглядел, что конь отличный, гнедой, красный, как каштан из огня, и резвый, как гончая, — на таких, он успел узнать, живя в обители, путешествуют рыцари.

Широкий соломенный навес и плетеный, в половину высоты сарая заслон с открытой стороны почти уберегли поленницу от снега, Ловел отыскал сухие дрова, расстелил на земле большой кусок мешковины и, накидав столько поленьев, сколько мог донести, связал края мешковины, а потом двинулся с дровами обратно.

Тащась с тяжелой охапкой дров через передний двор, он увидел свет факелов в окнах Назарейского покоя. В этом да еще в покоях отца настоятеля окна были застеклены, как в самой церкви, — только что не цветным стеклом. Ставни не надо закрывать, чтобы спастись от ветра. Ловел гадал, кто бы мог там быть. Богатый купец в расшитых, из Византии, шелках? Рыцарь в поржавевших от дождей доспехах, который возвращается из чужих земель с войны?

На пороге покоя, отведенного гостю, Ловела встретил Жеан, всех старше и толще из поварят. Выхватил у него дрова.

— Мало дров, ты, урод! Иди, еще принеси!

Ловел потащился через двор. В освещенной фонарем конюшне обтирали скаковую лошадь, а тягловая лошадка стояла, ждала своей очереди. Ловел задержался у конюшни, заглянул. Хардинг, старший оруженосец, смотревший за монастырскими лошадьми, был его другом, как и Храбрец, громадный беспородный пес Хардинга. Храбрец подошел, приветливо ткнулся мордой Ловелу в руки, а Хардинг на миг оторвался от своего занятия и широко улыбнулся.