Я, как могу, старушку утешаю:
– Что ему в поле делать, ежели врага и в помине нет, а явится – до дружины скакать полчаса.
– Как Марья Моровна Костюшу полонила, небось не поспел доскакать! – перечит старуха, кубком по тесту стучит сердито – будто тараканов бьет. – Три месяца эта лиходейка Костюшу в темнице на двенадцати цепях держала, жаждой-голодом морила, измывалась всячески, руку поломала… Силу колдовскую она из него тянула, да вместе с ней здоровье-то и повытянула, с тех пор он и доходяш-ший такой, ничего есть не хочет – бегай за ним с утра до вечера с ложкой, как за дитем малым, чтобы с голоду не помер!
– Да разве он может помереть? – дивлюсь я. – Он же бессмертный!
– Бессмертный, как же! Земля слухами полнится… – посмеивается Прасковья Лукинишна, тесто разминая. – Везучий да живучий не в меру, другой бы на его месте и недели в темнице не выдюжил, а с Костюши как с гуся вода, поседел только в неполных двадцать семь годков. Вот и пошло – бессмертный да бессмертный. Месяца в постели не вылежал, снова ему в тереме не сидится: с басурманами связался, жен понатаскал, одна другой страшнее да вздорнее, иной раз ждешь не дождешься, пока ее черти приберут…
Спохватилась я, что один и тот же вареник в третий раз защипываю, он у меня уже на блин смахивать стал – до того заслушалась:
– А как он из полона убежал?
– Моровны дружок сердешный выпустил по незнанию, поднес напиться, а ключевая вода чародеям силы возвращает. Люди бают, она дружка в сердцах-то на куски изрубила, в бочку засмолила и в море бросила… Костюша же в терем чуть живой заявился, у порога свалился, тут только воевода переполох поднял, давай дружину скликать, чародеев знакомых на подмогу звать. Пошли войной на терем Моровны, а там уж пусто – уползла змеища, теперь ищи-свищи ее… Сходи-ка ты, Василисушка, за водой, колодезь-от во дворе у ворот, поставим воду греться на вареники.
Взяла я коромысло резное, ведерки нацепила, спустилась к колодцу. Раз ворот провернула, другой, слышу – окликает меня кто-то. Гляжу – стоит за воротами старуха убогая, клюкой суковатой подпирается. До чего отвратная бабка: платье ветхое, волос грязный, лицо сморщенное да злобное. Просит жалобно:
– Красна девица, сделай милость, поднеси напиться…
А сама во двор не заходит, у ворот держится. Кощей с воеводой как раз за амбар завернули, отсюда не видать. Да у меня своя голова на плечах имеется.
– Милости просим, бабушка, я как раз ведерко достала – заходи да пей!
– Что ты, милая! – кряхтит старуха. – Я ить немощная совсем, едва на ногах держусь, где уж мне до колодца дойти…
«Что ж ты,—думаю, – карга старая, по самому солнцепеку шляешься, дома тебе не сидится? Провалиться тебе, окаянной…»
Вслух же говорю ласково, с улыбочкой:
– Так посиди, бабушка, отдохни, я мужа сейчас кликну, он тебе и напиться принесет, и… – хотела добавить – провалиться поможет, да удержалась, – …милостыньку подаст.
– Да не надо, деточка, я уже отдохнула, – заторопилась подозрительная старуха. – И пить мне что-то расхотелось. Как говорится, спасибо этому дому, пойду к другому!
Да не пошла – побежала, юбки драные подхвативши! У меня так ведро из рук и выпало, подол обрызгало. Кликнуть, что ли, Кощея? Все равно не догонит – уже и не видать ее, немощной!
И снова меня пером по хребту – вдругорядь смерти избежала. Сказать Кощею аль нет? Посмеется еще – котеныша да побирушки испугалась… Наполнила я ведерки и понесла Прасковье Лукинишне, ничего никому не сказавши.
Вареники на славу удались – сладкие да сочные, так во рту и тают. Пока миску на стол несла, три штуки проглотила – не заметила. Кощей с воеводой как раз к столу подоспели, оба упарились, дышат тяжело, промеж собой беседуют.
– Ты, Кощей, поменьше руку-то береги, иначе она у тебя никогда в прежнюю силу не войдет.
– Да знаю я, знаю, – оправдывается Кощей, – да уж больно обидно тебе уступать!
– Раз уступишь, вдругорядь осилишь! – поучает воевода. – Ишь, Прасковья Лукинишна раздобрилась – цельную миску вареников налепила, да с вишней! Давненько я их не пробовал, вот ужо натешусь…
Кощей на вареники тоже глядит с одобрением. Зря Прасковья Лукинишна над ним трясется, небось поголодал бы денек – и потчевать не пришлось бы!
Пока Матрена вареники по тарелкам раскладывала, маслом-сметаной поливала, я у Кощея исподволь выведываю:
– А верно ли, что твой оберег меня от любого врага защитить сумеет?
– Верно, – будто нехотя отвечает чернокнижник, – и не только от врага – от любого, кто руку на тебя поднимет, даже шуточно…
– А что, ежели он меня не трогает, а так стоит разговаривает?
Кощей, не будь дурак, тут же насторожился:
– А кто с тобой разговаривал?
Чего, думаю, его полошить? Прочих жен не уберег, и мне только на себя уповать надобно.
– Никто, это я так, для примеру.
Призадумался чернокнижник:
– Да, кажись, тут у меня промашка вышла… Скрытой угрозы оберег не приметит, не упредит…
– Хватит вам языки чесать, ешьте вот! – ворчит Прасковья Лукинишна. – Вареники стынут!
Прожевал Кощей вареник, как-то пригорюнился:
– Дивные же, Прасковья Лукинишна, у тебя нынче вареники…
А старуха и рада меня похвалить:
– Это, – говорит, – Василисушка для тебя расстаралась!
Кощей еще больше погрустнел, ложку отложил:
– Да я и без того знал, что она ко мне любви великой не питает.
Я как захохочу с набитым ртом – вишня брызгами! Вот уж точно – везучий так везучий!
Воевода со стряпухой диву даются: что это с хозяйкой приключилось?
– Да так, – говорю, – вспомнилось веселое…
Уже и Кощей в свои покои прошел, дверь затворил, а я все заснуть не могу: вареников сладких обкушалась, теперь на солененькое тянет – мочи нет. Грибочка бы мне соленого, капустки квашеной, огурчиков… Матрену звать зазорно – придет сонная, посмеется втихомолку над царевниной причудой, еще сплетню досужую про нас с Кощеем пустит. Затеплю-ка лучину да сама сбегаю, быстрее выйдет.
Спустилась я в погреба, отыскала закуток с соленьями. Стоят в том закутке две кадки высокие – одна под гнетом, самой не сдвинуть, вторая початая, рассолу в ней до середки, а огурцов что-то не видать, только ботва укропная поверху плавает. Пошарила я в рассоле, руку до плеча измочила, сыскала-таки один огурец, да какой! Всем огурцам царь, кабачкам дядька, на троих едоков дели смело, еще и четвертому останется. Ну да выбирать не из чего – не съем, так хоть покусаю всласть.
Поднимаюсь я неспешно по лесенке, огурец кушаю, вдруг слышу – кричат вверху, вроде на помощь зовут. Что за притча? А тут и Кощеев голос сквозь шум пробился: «Где Василиса?! Сыскать ее немедля!» Взлетела я по лестнице, ног под собой не чуя, гляжу – столпились все перед моей опочивальней, а из двери распахнутой так пламя и пышет, языки длинные кажет, да вот что-то никто его гасить не торопится, за песком не бежит, водой не плещет – глазеют только. Пригляделась и я – что за диво? Горит опочивальня, да не сгорает: пляшет пламя по столу деревянному, одеялу пуховому – даже зачернить не может! А посередь кровати сидит столбиком, принюхивается, зверюшка малая, с мою ладошку, ни дать ни взять крыса домовая. Шерсть у ней – как золото расплавленное, так жар от него волнами и расходится, холодным пламенем растекается.
– А что это вы, – спрашиваю, – тут делаете?
Прасковья Лукинишна как меня услыхала-увидала, так руками и всплеснула, слезами залилась:
– Василисушка, а мы уж не чаяли тебя живой увидеть, думали, ты с перепугу за ворота выбежала!
И давай меня обнимать-целовать, я едва руку с огурцом в сторону отставить поспела.
Прочая челядь тоже носами хлюпает-подвывает, воевода пот с лица утирает, а Кощеев взгляд шальной мне еще по свадьбе знаком. Мне аж неловко стало: стоит перед ними девка босоногая, простоволосая, в белой ночной сорочке, в руке – огурец громадный, надкусанный, и рассолом от той девки разит нестерпимо.