Мы прислушались. За окнами разливался густой колокольный звон. Только теперь он казался более частым и нетерпеливым, точно торопил неповоротливых прихожан.

— Да-а, — согласился Прошка. — Директива малость подзапоздала. И все же я считаю… Кое-что надо решить. И прежде всего объявить протест празднику. А в знак протеста отказаться есть куличи и крашеные яйца.

— Как отказаться? — заерзал на скамье Андрюшка Лисицин, известный в селе балалаечник и искусный фокусник.

— А так, — безжалостно продолжал Прошка Архипов. — В рот не брать. Ни одной крохи. Как бы ни упрашивали.

— Ууу! — захныкал Андрюшка. — Другие будут объедаться, а мы облизываться?

Ребята невесело рассмеялись. До еды все были немалые охотники.

— Предлагаю поправку, — сказал Володька Бардин, высокий и чубатый парубок. — Отказаться от свяченых куличей и крашеных яиц… А несвяченые куличи и некрашеные яйца есть наравне со всеми…

Ребята дружно поддержали Володьку. Прошка поморщился и уступил.

— Хорошо, отказываемся от свяченых и крашеных. Это будет первое мероприятие. Второе. Никто не должен подниматься на колокольню и трезвонить. — И строго взглянул на меня. — К тебе в первую очередь относится, Касаткин. А то ты любишь потрезвонить.

— Хвиля же лучше всех на колоколах выделывает, — заметил Сережка Клоков, златокудрый и голубоглазый мечтатель. — Не хуже, чем Ванька Колупаев на гармошке.

— Тем более, — подтвердил Прошка. — Пусть церковники сами славят свой праздник. — И снова бросил на меня суровый взгляд. — Ты понял, Хвиля?

— Понял, — ответил я убитым голосом. — Не буду славить.

— Ладно, — одобрил Прошка. — Следующее мероприятие. Полный бойкот пасхи. Не наряжаться, не разгуливать по улицам, не принимать участия в играх и танцах.

— А что такое бойкот? — спросил Андрюшка Лисицин.

Прошка насупился, покашлял, будто у него что-то застряло в горле.

— Ну, как тебе растолковать? Необращение внимания. Понял? Дескать, меня не касается. Все равно и наплевать. Ясно?

— Угу, — ответил Андрюшка, смешно вздернув свой курнопятый нос. — Как дважды два.

— И дома не праздновать, — продолжал Прошка Архипов — Заняться каким-нибудь делом. А если дела не найдется, читку затеять. Одним словом, все что угодно, только не праздновать. И не поддерживать религию.

— А что такое религия? — спросил Андрюшка Лисицин.

На этот раз Прошка досадливо поморщился, как от чего-то горького.

— А ты чем слушал — ухом или брюхом? Я ж вот тут читал… — И провел пальцем по строчкам. — Вот сказано: религия — орудие… Понимаешь?.. Орудие богатых против бедных. Она способствует… Понимаешь?.. Способствует невежеству и закабалению. А по-другому сказать, религия — опиум для народа.

— А что такое опиум? — не унимался Андрюшка Лисицин.

Прошка снова уткнулся в бумагу. И долго бегал по ней глазами. А потом поднял их и смущенно сказал:

— Насчет этого не объясняется. Сказано «опиум», и все.

— Это такое зелье, — пояснил я. — Примет человек и погрузится в сон. И забудется от жизни.

— А это, что ж, плохо — погрузиться в сон? — поинтересовался Сережка Клоков.

— Понятно, плохо, — продолжал я. — Это ж дурман. Хуже самогону. Хватит бедняк такого дурману и обманет самого себя. Будто жизнь стала не такой, как есть. А очнется, и никаких тебе перемен. Одно только усыпление.

— Правильно, — подтвердил Прошка Архипов. — А нам нужно не усыпление, а борьба. Мы должны бороться за хорошую жизнь, а не одурманиваться.

— А ты откуда про то знаешь? — спросил меня Илюшка Цыганков. — Про этот опиум самый.

— В книжке прочитал, — признался я. — Есть такие. Про религию и попов.

— У них много разных книжек, — сказала Маша Чумакова, улыбнувшись мне. — Алексей Данилыч, ихний отчим, в волости работал. И оттуда привез. Мне отец рассказывал.

Ребята с любопытством и уважением посмотрели на меня, будто я внезапно предстал перед- ними владельцем сокровищ.

— Да, — подтвердил я. — Книжек много. Целый сундук.

— И ты все прочитал? — спросил Володька Бардин.

— Не все, а больше половины. Остались только религиозные. А их неинтересно читать. Скука.

Было как-то неловко и в то же время приятно. С карловского хутора я был среди них один. И до ячейки знал их только по имени. Не больше знали и они меня. Потому-то и хотелось похвастать. Особенно теперь, когда мне было так тяжело.

— А сказки есть? — спросил Сережка Клоков. — Такие, чтобы дух захватывало?

— Есть и сказки, — охотно отвечал я. — И рассказы разные. Даже толстые романы. Но больше история. Как жили народы, как воевали меж собой.

— Расскажи про какую-нибудь, — попросил Сережка. — Про самую интересную…

Ребята присоединились к этой просьбе. А Маша опять улыбнулась, будто заранее благодарила меня. Я вспомнил рассказ о мексиканце, который знал почти на память, и сказал:

— У писателя Джека Лондона есть такая книжка…

— Джек? — перебил Андрюшка Лисицин. — Вот так так! А у Комарова кобель Джек. Громадный волкодав…

На Андрюшку зашикали. Все знали про Комаровского кобеля и ничего примечательного не видели в таком совпадении. И все же не удержались, чтобы не выразить возмущения.

— Пристрелить бы этого зверюгу! — сказал Илюшка Цыганков.

— А заодно и его хозяина. Друг дружку стоят!

— Насчет хозяина не знаю, — заметил Володька Бардин. — А вот собаку… Она не сама стала зверюгой. Ее сделали такой…

Когда ребята затихли, я рассказал о юном мексиканском революционере. О том, как победил он опытного боксера и как победой своей обеспечил восставших рабочих оружием. Ребята слушали затаив дыхание. Глаза их жадно горели, а лица то грозно хмурились, то радостно светились.

Под конец Илюшка Цыганков одобрительно сказал:

— Молодец! Не подвел-таки революцию.

— Вот бы нам боксу научиться, — цокнул языком Андрюшка Лисицин. — Тогда бы мы сразились с нашими Комаровыми и Лапониными.

— С Комаровымк и Лапониными надо сражаться не боксом, а идеями, — поучительно заметил Прошка Архипов. — Попробуй заикнись Симонову про бокс. Враз уклон присобачит… — И вдруг подался ко мне. — А у тебя что это? — И ткнул пальцем мне под глаз. — Отчего синяк? От бокса, что ли?

Ребята весело заржали. А я, тоже потрогав у себя под глазом, угрюмо ответил:

— Не от бокса, а от матери. Признался насчет комсомола, а она выволочку устроила. И из дому выгнала…

Новость поразила ребят больше, чем победа мексиканца. Несколько секунд они смотрели на меня с растерянным изумлением. Маша первой пришла в себя и спросила:

— И как же ты теперь, Хвиля? Где жить-то будешь?

Я опустил голову и еле удержался, чтобы не захлюпать.

— Не знаю…

Ребята разом заговорили, заспорили. Илюшка предложил немедленно отправиться ко мне домой и пригрозить родителям.

— Теперь нет таких законов, чтобы выгонять из дому! Это вам не старый режим, а Советская власть! У нас все полноправные граждане. Хватит родительского тиранства!..

Володька Бардин поймал Илюшкину руку и опустил вниз.

— Не шибко скачи, Илюха, из седла выскочишь… — И когда смех затих, рассудительно добавил: — Дом-то ихний, он же на замке. Все домашние сейчас в церкви. Да и не пронять тетку Параньку таким походом…

Мало-помалу все выговорились и замолчали. А я в наступившей тишине еще острей почувствовал свою безысходность. И с усилием проглатывал один за другим какие-то противные комки, подкатывавшиеся к горлу. Нет у них ничего для меня, кроме сочувствия. А от сочувствия и сожаления только горше на сердце. Вдруг Андрюшка Лисицин подпрыгнул и ударил кулаком по столу.

— Спрячем его, Хвилю! Да так, чтобы ни одна душа не дозналась.

— Как спрячем? — спросил Сережка Клоков. — Куда спрячем?

— А вот слушайте, — сказал Андрюшка и загреб руками, как бы собирая нас в кучу. — Спрячем у кого-нибудь. Ну, хотя бы на неделю. И кормить будем по очереди. Тетка Паранька — норовистая. Это известно. Но она ж мать. Нынче раскипятилась, а завтра остынет. И спохватится. А где ж это мой Хвиля? А куда ж это он делся? И за неделю не только нагорюется, а и наголосится. И рада будет, когда явится. Даже с комсомольским билетом…