Во-первых, оно является результатом наблюдения, фиксирует некую очевидность морального сознания. Определению, о котором идет речь, непосредственно предшествует следующее утверждение: «Что такая чистая моральная философия должна существовать, явствует само собой из обычной идеи долга и нравственного закона» (47). Кант исходит из «обычной» (gemein)[65] идеи долга. В подтверждение и в качестве иллюстрации обычности (привычности, общераспространенности) такого представления, которое связывает мораль с присущей закону абсолютной необходимостью, он ссылается на заповедь «не лги». Когда говорится «не лги», то имеется в виду, что этого нельзя делать никому, никогда и ни при каких условиях, это несовместимо с сущностью и назначением человека как разумного существа. Следует признать, что столь же категоричными, безусловными являются все другие моральные нормы, по крайней мере, все те из них, которые вменяются в долг всем людям. Десять заповедей у Моисея, ритуал у Конфуция, вера в Аллаха у Мухаммеда, любовь у Иисуса Христа не знают исключений. Они мыслятся как то, благодаря чему индивиды приобретают свою человеческую определенность, становясь один китайцем, другой евреем, третий мусульманином, четвертый христианином. В них, в этих нравственных законах задается абсолютный предел человека, та первооснова последняя черта, граница, которую нельзя переступить, не потеряв человеческого качества. Или по-другому: они обозначают ту высоту, поднявшись на которую индивид вступает в пространство человеческого существования. Именно в этом качестве они включены в культуру. Они поэтому не знают исключений уже по определению, ибо представляют собой конституирующую основу человеческого бытия. Более того, само многообразие человеческого бытия в его индивидуальных воплощениях, практически бесконечной конкретности и исключительности возможны только благодаря его изначально заданному и безусловному нравственному единству. Нравственность очерчивает само пространство человеческого бытия. Не изощренные конструкции философов, а общераспространенные представления о морали связывают ее с идеей абсолютного. Это — своего рода аксиома культуры, которая становится исходной основой кантовских размышлений о нравственности.

Обычная идея долга и морального закона сама имеет, если говорить языком Канта, априорный характер. Она также безусловна и в этом смысле не эмпирична, «чиста». Тем не менее для морального философа она представляет собой нечто наличное, факт моральной повседневности, в силу чего философское определение морали оказывается такой априорностью (своего рода априорностью второго уровня), которая имеет в известном смысле опытное происхождение, является результатом наблюдения.

Во-вторых, Кант, беря за исходный пункт этической теории идею морального закона, ориентировался, надо думать, на научную рациональность естествознания Нового времени. Он был философом-моралистом века науки и смотрел на свой предмет глазами ученого, который ищет в природе законы, управляющие миром явлений.

Кант увидел в моральной повседневности идею морального закона. Это, разумеется, не единственное, что там можно увидеть (Аристотель, например, в свое время увидел там нечто иное — связь моральной добродетели с идеей счастья) и если тем не менее он её увидел, то только потому, что его взор уже был так настроен.

Впрочем, Кант сам пишет об этом. Ставя задачу отделения чистой моральной философии от эмпирической науки о морали, он проводит аналогию с физикой, которая четко расчленяется на рациональную и эмпирическую части. Когда он в мире обязанностей ищет в качестве морального закона то, что сопровождается абсолютной необходимостью, он следует модели законов природы (законов Ньютона, например), которые не допускают исключений.

Несколько неожиданный взгляд на обсуждаемый вопрос в уже упоминавшейся книге высказал Э. Ю. Соловьев. Он считает, что этика Канта с её моральным абсолютизмом была ответом на другой вызов эпохи, связанный с ослаблением традиционной нравственности, в частности, с характерным для периода религиозных расколов многообразием сотериологически ориентированных канонов поведения. «Умирал не Бог, умирал закон Божий», — пишет Соловьев и продолжает: «Философ из провинциального Кёнигсберга предпринял попытку представить такой человечески усмотренный закон нравственности, который был бы очевиден для всех разумных существ и для самого Бога как высшего разумного существа»[66]. Впрочем, такая интерпретация не противоречит тому, что говорилось выше: человеческое усмотрение закона нравственности, которое могло бы удовлетворить и самого Бога, в том как раз и состояло, чтобы понимать его по образу и подобию законов природы, связать нравственность со способностью человека руководствоваться представлением о законах.

Представление об абсолютности нравственного закона является не просто аксиомой — положением, не требующим доказательств, сверх того оно обладает той особенностью, что его невозможно доказать. Доказать абсолютное — значит удостоверить, что оно таковым не является. Поэтому, говорит Кант, основу нравственной обязательности «должно искать не в природе человека или в обстоятельствах в мире, в какие он поставлен, но a priori исключительно в понятиях чистого разума» (47). Или, говоря по другому, нравственность отличается от знания, которое черпается из опыта или удостоверяется им.

Исходя из опыта, в рамках обычного познавательного рассуждения невозможно, например, доказать, что нельзя убивать человека. И как только эта проблема переводится в познавательно-прагматический контекст, бросается на весы рациональной калькуляции, чтобы подсчитать плюсы и минусы, выгоды и потери, то оказывается что убивать можно. Свидетельство тому — активно обсуждаемая и практикуемая в последние годы проблема эвтаназии. В одном из столь многочисленных за последние годы споров о сталинских репрессиях я услышал такой «аргумент» в их оправдание: «Ведь люди смертны». Какая точность суждения! Люди и в самом деле смертны. Тот, кто сеет смерть, тоже смертен. И почему бы это обстоятельство не утилизовать с определенной пользой для «дела», где надо ускоряя смерть, где надо оттягивая ее подобно тому, как мы утилизуем, скажем, силу воды, рассеивая ее, чтобы поливать пашни или, наоборот, собирая, чтобы приводить в движение электротурбины? Как только мы начнем рассуждать о том, почему нельзя убивать, мы уже допускаем убийство. Ибо это — не предмет рассуждения и знания. Более того, сама способность рассуждать, логически последовательно мыслить возможны только потому, что положение «не убий» выводится из под компетенции закона достаточного основания. В морали нет той расчлененности бытия и сознания, которая позволяет говорить о знании. Если человек не убивает другого человека, то это значит, что он знает, что убивать — плохо. Если же человек «знает, что убивать плохо, но убивает, то отсюда следует, что на самом деле он этого не знает. Короче говоря, мораль с ее притязаниями на абсолютность — не вопрос доказательств, а вопрос выбора. Она свидетельствует не о том, что человек знает, а о том, на каком уровне развития он находится.

Нравственность не входит в сферу знания. Она сама образует особую сферу — сферу ценностей. Их различие состоит в том, что знания черпаются из мира, а ценности создают мир. Знания фиксируют содержательность мира, его неисчерпаемое предметное многообразие, говорят о том, как устроен атом, что находится на невидимой стороне луны, почему появилась озонная дыра и о многих других чрезвычайно интересных вещах. Мораль же организует мир человеческих отношений, задает их самую общую основу; она есть то, благодаря чему двуногое животное без перьев становится личностью, преисполненной внутреннего достоинства, единичность и случайность существования индивида трансформируется в его единственность и аксиологическую абсолютность. Знания всегда являются знанием об объекте, даже в том случае, когда речь идет о познании человека. Мораль же всегда исходит из субъекта, даже в том случае, когда она постулируется в качестве закона универсума. Знания открываются, обнаруживаются, а моральные принципы избираются, устанавливаются. Первые объективны, независимы от познающего, вторые субъективны, произвольны.