— О чем же ты плачешь, Тимон? — повторил свой вопрос Аристотель. — Не ты ли говорил, что жизнь человеческая ровным счетом ничего не стоит? Ни жизнь, ни сам человек. И вот теперь ты плачешь, прощаясь с жизнью. Ты ли это, Тимон?

— Я не с жизнью прощаюсь, а прощаюсь с Элладой, — ответил Тимон. — С нею мне жаль расставаться. Я умру и, быть может, воскресну. Травою прорасту, цветком, мошкой взлечу из земли. Но как я узнаю, что я в Элладе? Никогда, Аристотель, никогда не увижу я Элладу, потому плачу. А ты меня прости.

— Прости и ты мне мой глупый вопрос, — сказал Аристотель.

Теперь он все чаще вспоминал почему-то об этом разговоре с Тимоном. Впрочем, он знал, почему: Филипп поднимал войско, которому предстояло двинуться на юг, в сторону Афин.

Боги, как неразумны эти афиняне! Они призвали на помощь Филиппа. Конечно, жители Амфиса заслуживали наказании: они вспахали земли, принадлежавшие Дельфийскому храму Аполлона, избили его служителей и, кажется, захватили сокровищницу. Можно было понять несчастных локри?дцев: многолетние неурожаи разорили их, а служители храма воспользовались их бедственным положением и скупили лучшие земли. И все же локридцы поступили вопреки законам и заслуживали наказания. Но такого ли, какое призвали на их головы афиняне, обратившиеся к Филиппу? Там, где проходила армия Филиппа, на многие годы замирала жизнь. О жестокое и неразумное время!..

Жаль локридцев, но только ли их ждут несчастья? Филипп собирает огромное войско, пехоту и кавалерию. Чтобы справиться с локридцами, хватило бы и десятой доли того оружия, которое вот уже несколько дней звенит и сверкает на воинах, заполнивших все улицы и площади Пеллы.

— С таким войском, — сказал Аристотелю Александр, — можно идти на Персию.

Александр возбужден и не посещает уроки: отец решил взять его с собой в поход. Да и другие юноши, друзья Александра, радостно покинули тихую Мие?зу, как только Филипп разрешил Александру взять друзей в свою свиту: Певке?та, Гефестиона, Каллисфе?на, Кратера, Клита и многих других, живших с Александром в Миезе и посещавших вместе с ним святилище нимф, где вел с ними беседы Аристотель. Александр радовался, Аристотель грустил. Загрустив, вспоминал старого Тимона и его слова: «Я не с жизнью прощаюсь, я прощаюсь с Элладой!» Филипп закрывал ему путь в Афины, в Элладу: хотя никто не проронил и слова о том, куда на самом деле замышляет отправиться со своим войском Филипп, все же чувствовалось, что македонским монархом руководит не столько желание наказать взбунтовавшихся локридцев, сколько иное желание — тайное, коварное, роковое, что настал тот самый час, о котором с такой настойчивостью и страстью предупреждал своих сограждан Демосфен.

«Он пойдет на Афины» — эта мысль пришла к Аристотелю среди ночи. Он поднялся с постели и больше не ложился, дожидаясь рассвета, чтобы немедленно отправиться в Пеллу к Филиппу. И хотя он понимал, что Филипп не откроет ему своего подлинного замысла и не даст никаких обещаний, он решил поговорить с ним о том, о чем уже говорил много лет назад, в год смерти Платона, когда всем казалось, что Филипп вот-вот ринется на Афины и сметет их с лица земли. Тогда этого не произошло. Это может произойти теперь. А он все надеялся, что Филипп никогда не решится, что время погасит его желания. Время и страх перед возможным поражением: в Пелле были уверены, что перед общим врагом города Эллады снова вступят в союз, о который разбивались многие армии завоевателей. Но вот сами эллины представили Филиппу случай, какой никогда, быть может, не выпал бы на его долю: Филипп поведет в Фесалию армию, не вызывая тревоги в эллинских городах, и, если решится, захватит их врасплох, среди пиров и сна.

Филипп — страх и гибель Эллады. Не ему бы, грубому и непросвещенному вояке, решать судьбу великого народа. Ох, не ему бы, не ему бы… Александр, юный и прекрасный Александр, — вот на кого Аристотель возлагал в своих мечтах и расчетах великую миссию объединения эллинских городов и создания могучего, единого государства. Добрый монарх, просвещенный монарх, монарх — отец эллинов, их защитник и благодетель — таким виделся Аристотелю Александр на высоком тропе Эллады. Все государством правят дурно: ремесленники, купцы, аристократы, тираны, потому что используют власть против других и своекорыстно. И только тот, кто будет равно печься обо всех гражданах, не выделяя из них никого, стремиться к общей пользе крестьян, ремесленников, купцов и всех свободных граждан государства, — тот и станет его отцом, тот и достоин стать им. Ни древнее, ни новое право, ни сила, но одно лишь достоинство должно выделять правителя среди всех его граждан, и только это в нем и должно почитаться.

Какими же достоинствами обладает Филипп? Он крепко держится на ногах в бою и на пиру, хотя и кровь и вино пьянят его и влекут ежечасно…

Не его видел в своих мечтах и расчетах Аристотель во главе эллинов. Боялся, что это может случиться, но видел не его. И торопился вложить в ум и сердце Александра все то, что было бы более всего необходимым ему, будущему великому монарху, — любовь к эллинам, к их истории, поэзии, к их гению, создавшему все самое прекрасное на земле. Любовь к их будущему, которое нуждалось в защите от собственной их несговорчивости, неразумия, беспечности, от персов, которые уже однажды повергли Элладу в кровь и прах…

Мысль о персах всякий раз больно ранила Аристотеля: он вспоминал Гермия, замученного по приказу Артаксеркса в Сузе. Кровь друга взывала к мести…

Бедный Гермий, какие муки он испытал от рук персидских палачей! Аристотель и теперь содрогался, вспоминая о том, что рассказывали ему о казни Гермия. «Не от копья он погиб, побежденный в открытом сраженье, а от того, кто попрал верность коварством своим» — эти слова Аристотель высек на мраморе, поставленном в честь Гермия у храма Аполлона в Дельфах. Тем самым Гермий был удостоен божеской почести. Но разве люди менее, чем боги? Вот и Александр не раз спрашивал его об этом, говоря: «Если дела людей сравнимы с делами богов, то почему людей мы ставим ниже богов?»

Его не пропустили к Филиппу. Сказали, что Филипп совещается со своими полководцами.

— Там ли Александр? — спросил Аристотель.

— Там, — ответил Аристотелю его племянник Каллисфен, сын сестры Геро, которого Аристотель призвал из Стагиры в Пеллу, как только приехал сам. Каллисфена и других юношей Аристотель обучал вместе с Александром.

— Я вижу, что ты будешь хорошим историографом Александра, — сказал племяннику Аристотель. — Ты не покидаешь его ни на час. И когда Александра отделяет от тебя закрытая дверь, ты стоишь у двери, как страж.

— Да, дядя, — ответил Каллисфен, не уловив в словах Аристотеля иронии. — Ведь это будет наш первый поход! — Глаза Каллисфена сияли восторгом.

— Совещание, надо думать, продлится не час и не два, — сказал Аристотель, беря племянника под руку. — И нам не пристало торчать у запертых дверей. Лучше погуляем по саду, Каллисфен.

Они вышли из дворца. Но гулять по саду не стали — уселись на ближайшую скамью.

— Я, наверное, вскоре покину Пеллу, — сказал Каллисфену Аристотель, обнимая его одной рукой за плечи. — И возможно, навсегда расстанусь с Александром.

— Зачем? — запротестовал было Каллисфен, но Аристотель не дал ему говорить.

— Я уже решил, — продолжал он. — К тому же я все сказал, что должен был сказать Александру, и научил его всему, чему мог научить. В сущности, я даже простился с ним, хотя, видимо, последняя наша встреча еще впереди. Тебя же он избрал своим историографом, и, значит, отныне твоя судьба, дорогой Каллисфен, хочешь ты или нет, навсегда будет связана с судьбой Александра.

— Да, дядя. И я счастлив…

— Погоди, Каллисфен. Ты скажешь мне все, когда я скажу тебе то, что хочу. А я хочу предупредить тебя. Только тебя одного, Каллисфен, потому что ты и я — одна кровь, потому что я люблю мою сестру, которая мать тебе, и твоего отца… И то, что скажу, — только для тебя одного.