Я не мог с ним согласиться, но также не мог, да и не желал его опровергать; я слушал молча и думал: «Какая удивительная судьба ожидает этого человека с неукротимыми порывами и пламенным воображением!» Каким маленьким, ничтожным казался я самому себе в сравнении с ним; я мог бы служить живым доказательством правдивости его слов.
В эту минуту какая-то птичка, уже несколько дней следовавшая за кораблем, опустилась на рангоут. Ее хотели поймать, но Лугин, помня рассказ о голубях, потребовал, чтобы ее оставили на свободе. По этому поводу мы заговорили о различии между свободой и независимостью, насколько они возможны при данном общественном строе. Тут я мог представить ему опровержение его теории. Независимость — это единственная гарантия счастья человека; честолюбие же исключает независимость: оно ставит нас в зависимость от всего на свете. Независимость дает нам возможность быть самим собою, не насилуя своей природы. В собрании единиц, составляющих общество, только независимые люди действительно свободны. Бедный Лугин должен был признать справедливость моих доводов, как бы в подтверждение двойственности, присущей каждому человеку и в особенности честолюбцу".
Когда я переписывал это место с пожелтевших страниц старого дневника, мной овладело сильное смущение, как будто я заглянул в какую-нибудь древнюю книгу с предсказаниями. Действительно, в речах Лу-гина уже была начертана судьба его; при первой же возможности он перешел от слов к делу и смело пошел на погибель. Мои же желания обличали отсутствие сильной воли, что и было источником моей любви к независимости. По этой же причине я уберегся от многих опасностей и мог дожить до старости.
«22 августа. Наконец я снова могу приняться за перо. В продолжение шести дней мы не имели ни минуты покоя. Паруса убрали; волны так хлестали на палубу, что оставаться на ней становилось опасно. Впрочем, больших повреждений на корабле не было. Мы едва не задохнулись у себя в каюте, потому что все щели были замазаны салом из предосторожности, но, хотя опасность была велика, мы с Лугиным не падали духом; напротив, мы прикидывались веселыми, чтобы скрыть друг от друга свои настоящие ощущения. Корабль бросало из стороны в сторону, море шумело, потом вдруг наступала полнейшая тишина и неподвижность, и мы с испугом и недоумением спрашивали себя: уж не идем ли мы ко дну?.. Сердце замирало от ужаса… Но раздавалась команда капитана, и мы снова оживали. По вечерам сквозь рев бури к нам доносилось урывками пение матросов; оно действовало на нас успокоительно. Так прошло шесть дней; наконец ветер стих, и наше заключение кончилось».
"27 августа. Уже четыре дня, как я ничего не пишу в своем дневнике; да и не о чем писать: событий никаких. Я бы, пожалуй, мог записывать все парадоксы моего милого товарища, но это довольно трудно: желание во что бы то ни стало быть оригинальным заставляет его часто противоречить самому себе. Лучше оставлять их без внимания. Ограничусь своим арифметическим афоризмом, пришедшим мне в голову во время разглагольствований моего товарища: когда дурак начинает считать себя остроумным, количество остроумных людей не увеличивается; когда умный человек притязает на остроумие, всегда становится одним умным меньше и никогда одним остроумным больше; когда остроумный возомнит себя умным, всегда одним остроумным становится меньше и никогда не бывает одним умным больше.
Погода хороша. Когда же мы увидим берег?"
Тут кончаются выписки из дневника моего.
Мы прибыли в Гвиану в последних числах сентября. Ознакомившись с положением дел, мы узнали, что Боливар находится в Ангостуре, где он укрепился после неудачной весенней кампании. Мы поспешили туда и около половины октября уже были представлены Освободителю.
Штаб Боливара занимал двухэтажный дом, расположенный недалеко от порта. В кабинете на втором этаже, куда нас провели, мы увидели двух офицеров. Один из них, облаченный в генеральский мундир, был небольшого роста, худощавый, чрезвычайно подвижный человек средних лет. Его продолговатое, смуглое, южного типа лицо, с заостренным подбородком, открытым невысоким лбом, большим носом правильной формы и с резко сжатыми губами, производило неизгладимое впечатление энергичной решительности и мужественности, между тем как большие глаза, умные и проницательные, таили в своей глубине какую-то грусть. В Петербурге и Париже я видел портреты Боливара, но теперь нашел в них мало схожего с оригиналом; я узнал Освободителя скорее внутренним чутьем, которое безошибочно позволяет нам распознавать великих людей, чем по его внешности. Второй офицер, двадцатилетний юноша, с худым скуластым лицом креола и с темными курчавыми волосами, был, несмотря на свой возраст, также одет в генеральский мундир. Его звали Антонио Хосе де Сукре; это был сын одного из самых уважаемых плантаторов на карибском берегу, прославленный воин, с первых дней провозглашения независимости колоний служивший в генеральном штабе самого Миранды [175]. Мне показалось, что я вижу перед собой одного из тех молодых героев, которые спасли Францию при Вальми и Жемапе [176].
Боливар сказал несколько приветственных фраз на прекрасном французском языке. Я, конечно, предоставил вести беседу Лугину.
— Европа, — сказал мой друг, — первая провозгласившая принципы свободы, в настоящее время растоптала их, отдав себя во власть самых постыдных тираний. Не довольствуясь собственным рабством, она стремится сохранить его везде, где оно существует. Теперь наступает черед Новому Свету напомнить Европе забытые ею священные права народов, и мы с моим другом счастливы, что можем, оставаясь европейцами по крови, считать себя американцами по духу.
— Я рад, господа, — отвечал Боливар, — видеть вас в рядах борцов за свободу Испанской Америки, хотя и огорчен тем, что вы в настоящее время не имеете возможности установить лучшие законы на своей родине.
— Борясь за свободу здесь, мы тем самым боремся за свободу своих народов. Человечество едино, как едины законы свободы — законы Вашингтона, законы Боливара!
— Хотел бы я, чтобы это было так, — произнес Боливар, слегка нахмурившись. — Но боюсь, вы заблуждаетесь, дорогой друг. Законы должны быть рождены тем народом, который им подчиняется. Только в чрезвычайно редких случаях законы одной страны пригодны для другой. Законы должны соответствовать физическим условиям страны, ее климату, ее местонахождению, величине, особенностям жизни ее народа; они должны учитывать религию жителей, их склонности, уровень благосостояния, их численность, обычаи, воспитание! Североамериканцы нам чужие, хотя бы потому, что они иностранцы, и мы будем руководствоваться нашим собственным кодексом, а не кодексом Вашингтона. Следует вспомнить, что наш народ не является ни европейским, ни североамериканским. Он скорее являет собою смешение африканцев и американцев, нежели потомство европейцев, ибо даже сама Испания не относится к Европе по своей африканской крови, по своим учреждениям и по своему характеру. Невозможно с точностью указать, к какой семье человечества мы принадлежим. Большая часть индейского населения уничтожена, европейцы смешались с американцами и африканцами, а последние — с индейцами и европейцами… Мы должны создать новое государство, примера которому нет в истории.
— Вы говорите о проекте Миранды: индейское государство, охватывающее все испанские колонии от Мексики до Мыса Горн? Без сомнения, это самый величественный замысел со времен походов Александра.
— Миранда был больше мечтатель, чем политик. Немыслимо, хотя и заманчиво сделать весь Новый Свет единой нацией, ведь все наши области имеют одно происхождение, один язык, одни и те же традиции и религию и, следовательно, должны были бы иметь единое правительство, которое объединяло бы в конфедерацию различные государства по мере их образования. Но пока что на пути к созданию такого государства стоит множество преград, и главным образом честолюбие наших политиков. Государства Панамского перешейка вплоть до Гватемалы, возможно, создадут ассоциацию… Может быть, Новая Гренада объединится с Венесуэлой, если они смогут договориться о создании центральной республики со столицей в Маракайбо или в другом городе… В одном вы правы: если это все-таки случится — чем тогда покажется Коринфский перешеек [177] по сравнению с Панамским!
175
Миранда Франсиско де (1750 — 1816) — один из первых великих борцов за свободу Испанской Америки. Организовал широкую сеть повстанческих масонских лож и обеспечил дипломатическую поддержку своим требованиям независимости для испанских колоний со стороны многих европейских государств, в том числе и России. Возглавил несколько освободительных походов в глубь Южной Америки. В 1812 г., после очередной неудачной попытки поднять народное восстание, издал указ о роспуске революционной армии, за что был арестован Боливаром. Вслед за тем Миранда попал в плен к испанцам и умер в тюрьме
176
Вальми, Жемапе — деревни во Франции, возле которых в 1792 г. революционная армия разбила вторгнувшиеся прусские войска
177
На территории Коринфского перешейка в древности был организован мощный союз греческих государств под главенством Македонии