Перемена в тоне доктора не понравилась священнику; он нахмурился. Тарнов примиряюще поднял руку:

— Ну же, святой отец, решайтесь! У нас с вами родственные профессии: я не могу отказать в медицинской помощи раненому врагу, вы — в религиозном утешении человеку другой конфессии.

— В каком он сейчас состоянии? — все еще хмурясь, спросил патер Рафф.

— Замкнут, ушел в себя, но, как я уже говорил, в пределах нормы.

— Если вы соблаговолите выйти, то через пять минут я присоединюсь к вам.

Тарнов вскочил со стула и поспешно вышел из комнаты.

Надев сутану, патер Рафф сунул тощие старческие ноги в черные башмаки, еще с вечера тщательно очищенные от пыли. Требник, Евангелие и крест лежали на столике рядом с кроватью. Он взял их и направился к двери, но вдруг остановился, нахмурившись. Затем, как будто убедив себя в чем-то, он вернулся к кровати, выдвинул из-под нее коричневый кожаный, с красноватыми потертостями чемодан и, порывшись в нем, достал бутылочку из темно-зеленого стекла с маслянистой жидкостью. Это было миро. Положив бутылочку в карман, патер застегнул чемодан и широкими шагами покинул комнату.

На улице было ничуть не прохладнее, но не так душно — мягкий, теплый ветерок доносил с собой запахи земли, травы, деревьев. В черном небе сияли редкие звезды; полная, розоватая луна ярко озаряла приземистые постройки предместья с глиняными кровлями, узкие улицы, Яффские ворота, каменистую дорогу на Голгофу, отливала перламутром на поверхности древнего «водоема пророка Иезекниля», но на востоке уже пробивался мутно-алый свет и первые лучи еще невидимого солнца четко обозначили контур темной громады Масличной горы.

Патер Рафф и доктор Тарное зашагали вдоль одноэтажного здания казармы, кое-как сложенного из плоских камней, на стене которого нагло лезло в глаза пестрое пятно огромного плаката: раскормленный, красный германский солдат идет откуда-то из-за горизонта и давит на своем пути маленькие фигурки англичан, французов, русских и итальянцев; его ждет с распростертыми объятиями турок… Турецкая надпись, сделанная черными аршинными буквами, кричала: «Друзья, к вам спешит могучий друг!»

Обогнув угол казармы, священник и доктор подошли к гауптвахте. Тарное сказал несколько слов дежурному офицеру, после чего обернулся к патеру:

— Проходите, святой отец.

Караульный проводил священника по коридору к одной из нескольких комнат, расположенных внутри помещения. Открыв дверь, он впустил патера, протянул ему керосиновую лампу, которую держал в руке, и повернул за ним ключ.

Патер Рафф встретился взглядом с немолодым человеком крупного телосложения, одетым в солдатскую куртку без ремня и погон. Он лежал на полу, у окна, на какой-то бесцветной циновке, босыми ногами к двери, закинув руки за голову; сапоги были аккуратно поставлены у стены. При виде священника он не переменил позу, только перекинул йоги — правую на левую — и настороженно прищурился.

— Что, уже? — хриплым голосом спросил он и, как будто захлебнувшись мокротой, несколькими сильными выдохами прочистил горло.

— Нет, — отвечал патер, делая несколько шагов по направлению к нему, — у вас… у нас еще есть какое-то время.

Он поставил лампу на пол и благословил Асмуса. Тот с заметным облегчением снова переменил положение ног и закрыл глаза.

Прошло несколько минут; Асмус не двигался, только изредка перекатывал белки глаз под сомкнутыми веками. Наконец патер Рафф решил нарушить молчание.

— Видимо, я должен объяснить причину своего прихода, — сказал он.

— Как хотите, — отозвался Асмус, не открывая глаз.

— Я знаю, — продолжил патер Рафф, стараясь говорить как можно мягче, — вы исповедуете верование, которое моя религия считает ересью. Но поскольку пастор Меерсдорф, ввиду своего отсутствия, не может облегчить беседой ваших страданий, я счел возможным прийти к вам, чтобы напутствовать вас словами любви и прощения Господа нашего и, буде на то ваше желание, восстановить вашу связь со святой Католической церковью.

Асмус молчал; его веки чуть вздрагивали.

— Моя жена католичка, — вдруг тихо произнес он.

— Так подумайте, — обрадованно подхватил священник, — о том утешении, которое вы доставите ей, соединившись с ней, хотя бы в свой последний час, не только плотски, но и духовно. Подумайте также и о себе, — о том, что Господь предоставляет вам последнюю возможность предстать перед Ним чистым душою, в согласии с Его заповедями и учением Его Церкви.

— Оставьте меня, — прошептал Асмус. Патер Рафф осекся.

— Быть может, вы хотите по крайней мере облегчить душу раскаянием в содеянном? — помолчав, сказал он. — Я готов выслушать вас.

Асмус не отвечал. Священник потянулся к лампе, потом, передумав, оставил ее на месте и направился к двери.

— Постоите, — нерешительно окликнул его голос за спиной.

Патер Рафф обернулся. Асмус сидел на циновке, беспокойно оглядывая комнату.

— Мне страшно, — сказал он. — Я не могу ни о чем думать, ничего хотеть. Хорошо, что у меня нет часов — движение их стрелок свело бы меня с ума… О чем я? Да, во мне остался только страх, пустота и страх. В моей голове ни одной мысли, а если я не буду о чем-нибудь думать, то последний час — ведь мне осталось не больше часа, не так ли? — превратится в вечность, вечность страха и пустоты. Пожалуй, вы правы, мне нужно говорить, не важно о чем… Вы предлагаете мне покаяться? У меня нет сил ни на раскаяние, ни на оправдание своего поступка. Я предпочел бы забыться, но это невозможно, и поэтому мне лучше говорить… Знаете что, я просто расскажу вам о себе — это не займет много времени. Присядьте, я сейчас соберусь с мыслями… Меня зовут Асмус… Да, вот еще что: я не писал моей Марте ни слова о том, что со мной произошло, и уже, вероятно, не напишу. Прошу вас, сделайте это за меня — только то, что вы услышите, не больше…

II

Меня зовут Асмус, Иоганн Асмус. Мне сорок два года. Родился и вырос я в Мюнхене и до войны в других городах Германии не бывал. Отец передал мне заведование городским садом и школой садоводства. Дело свое я любил, а жалованье и квартира, оплачиваемая магистратом, позволяли нам с Мартой не только не испытывать ни в чем нужды, но и мечтать о собственном имении где-нибудь рядом с городом, чтобы две наших дочурки могли получить хорошее приданое.

Как запасной ландвера, я попал в армию лишь во вторую призывную очередь, когда, после битвы на Марне, потребовались резервы для армии кронпринца, а также для похода в русскую Польшу. Я человек невоенный, но, смею сказать, дисциплинированный и выполнял свой долг не хуже любого другого солдата. .Тяготы войны я переносил терпеливо, однако в первое время мне трудно было примириться с жестокостью, которую проявляли наши войска по отношению к мирным жителям. Помню, как перед каждой экзекуцией командир нашего 43-го Баварского пехотного полка напоминал нам слова Бисмарка: «Побежденному врагу нужно оставлять одни глаза, чтобы он мог оплакивать свои бедствия». Никогда не думал, что великий канцлер был столь чужд христианского милосердия. Вначале расстрелы и изнасилования вызывали у меня тошноту; ночью перед моими глазами стояли лица жены и дочек, и я думал: а что, если враг когда-нибудь войдет в Мюнхен? При одной мысли о том, что может случиться с моей семьей, меня переворачивало, и наутро я шел в бой с решимостью сделать все, чтобы охранить покой моих близких. Моя отвага или, вернее, мой страх не остался незамеченным: через полгода меня произвели в унтер-офицеры.

После этого мне самому неоднократно приходилось командовать экзекуционными отрядами. Я старался подавить в себе все человеческие чувства, стать автоматом, бездушной машиной, слепо исполняющей приказы. В конце концов я не видел никого вокруг себя, кто бы не стремился к тому же. Не знаю, многим ли это удалось. Мне, во всяком случае, нет.

Окончательно автомат сломался во мне месяца полтора назад, в одном поместье в Шампани. Наше новое наступление развивалось стремительно, мы вступали в области, еще не затронутые войной. Зрелище мирной жизни не всегда действовало на нас умиротворяюще, чаще всего мы вели себя как дикие звери. Так было и в том поместье, в котором, как по всему было видно, издавна занимались виноделием. Хотя его хозяин заблаговременно увез с собой запасы вина, но управляющий, оставшийся присматривать за домом, под пыткой указал нам тайные погреба, где хранилось столетнее шампанское. Мы напились, как черти. Я не стал грабить дом, как другие, но меня, знаете, страшно потянуло на женщин.