Дука тоже вспылил и прямо ему выложил, что можно быть сыном полицейского и иметь высокопоставленных друзей в квестуре, но если попадешь между шестеренками, а их заклинит, то ничто уже не поможет – перемелет со всеми потрохами, как в деле синьоры Мальдригати, и второй раз он в такую историю попадать не желает.

– Прошу тебя, выслушай. Если я ничего не найду – тем лучше. Но уж если раскопаю хоть самую ничтожную мелочь, то явлюсь сюда, поднесу ее тебе на блюдечке с голубой каемочкой и умою руки. Я не собираюсь иметь дело с преступниками, разве это так трудно понять?

Он ожидал нового взрыва, но в кабинете воцарилась тишина. Надолго. Доктору Карруа понадобилось несколько минут, чтобы опять пустить в ход свои голосовые связки:

– Да с чего ты взял, что они преступники?! Нужна же хоть какая-то причина!..

– Я не хотел тебе говорить, потому что, может быть, это вовсе и не причина... Но сегодня ночью сын твоего друга пытался перерезать себе вены. Я его засек в самом начале, и сейчас он здесь внизу, целый и невредимый. Как ты думаешь, парень в таком возрасте станет искать смерти, если у него нет на то серьезных оснований?

– Он объяснил, почему?

– Нет, не объяснил. Как он уже год не объясняет отцу, почему спивается вот таким жутким способом – втихомолку, без друзей. Другое дело – если б затянули в компанию. Так нет же, он все время один и все время молчит. И чем больше я его расспрашиваю, тем больше он замыкается в себе.

– Мало ли людей накладывают на себя руки безо всяких оснований.

– Давид Аузери не девчонка, которую обольстили. Он молод, но он мужчина. И никакой он не дефективный, что бы вы там ни говорили с его отцом. Поверь моему чутью, у него есть серьезная причина искать смерти, а когда дело касается взрослых мужчин, такие причины всегда связаны с нарушением закона. Я уголовным кодексом по горло сыт, так что предупреждаю: если тут что-то нечисто, я все брошу.

Больше криков не последовало. Карруа уселся за стол.

– Я тебя понимаю, – грустно сказал он.

Он сделал все, чтобы защитить его, спасти от суда, от приговора, от тюрьмы. Но ничем помочь было нельзя: шестеренки заклинило.

– Не думаю, чтобы ты что-то нашел, но если найдешь, сразу приходи ко мне, поищем тебе другую работу. – Перед тем как открыть дверь, Карруа его обнял. – Потерпи, ладно? Ведь это всего на год – на два, потом тебя восстановят в Ассоциации и все наладится. Какие твои годы!..

Он кивнул: конечно, будем надеяться (надежда – вот еще один тайный порок, который никто не в состоянии изжить до конца).

– Спасибо тебе за Лоренцу, – сказал он и в свою очередь крепко обнял его.

Выйдя на улицу Фатебенефрателли под влажное пузырчатое солнце, напоминающее пену для бритья в шикарной парикмахерской, он подумал, что уже не найдет на месте ни Давида, ни «джульетты», – безусловно, оставляя его, он шел на риск. Но не рискнуть было нельзя, иначе он так никогда и не узнает, что за птица этот парень, с чем его едят и до какой степени можно ему доверять.

Давид расхаживал взад-вперед возле своей «джульетты» в чисто символической тени деревьев. Со спины он казался еще выше, монолитнее, и Дуке стало до боли жаль его.

– Заждались? – проговорил он, садясь за руль. – Сейчас заедем в банк, а после посетим одно печальное место, уж не обессудьте. Я еще не был на могиле отца.

В банке он получил по чеку инженера Аузери довольно приличную сумму, причем без каких бы то ни было затруднений, хотя все служащие здесь знали, что он сидел в тюрьме, а также несмотря на то, что покойный отец своими более чем скудными сбережениями никогда не способствовал процветанию этого финансового учреждения.

– После кладбища остановимся где-нибудь и выпьем, – пообещал он Давиду.

В первую неделю нельзя сокращать количество спиртного больше, чем на треть, из чисто психологических соображений: парень должен остаться нормальным человеком, а не превратиться в маньяка, думающего только о глотке виски.

Говорят, сельские погосты, утопающие в зелени высоких, развесистых кипарисов, не оставляют удручающего впечатления, тогда как вид большого городского кладбища леденит кровь. И тем не менее надо отдать последний долг отцу, ведь он даже на похоронах не был; в кармане у него лежала бумажка с написанным рукой Лоренцы номером участка и могилы, и, ориентируясь по ней, они с Давидом пустились в путь по выжженным могильным просторам. Конечно, участок был в самой глубине, поэтому идти пришлось довольно долго. Дука держал в руках букет гвоздик, купленный у ворот кладбища.

Так, наконец-то пришли, ого, какой огромный участок... А вот и могила, ничем не отличающаяся от остальных: погасшая свеча в темном стаканчике, пучок засохших цветов и по-спартански скромная надпись «Пьетро Ламберти», дата рождения, дата смерти – и все. Он не стал красиво раскладывать гвоздики – просто снял обертку и положил их поверх засохших цветов. Отец с фотографии сурово смотрел на мир и на него, а он, стоя у могилы, тоже сурово смотрел на отца.

– Мой отец, – сказал он Давиду таким тоном, будто знакомил их, – по профессии полицейский, родом из Эмилии, и я тоже там родился. Но, в отличие от своих земляков, он не признавал ни революции, ни революционеров, а, наоборот, любил закон и порядок. Наверно, затем и пошел служить в полицию, чтобы методично, хладнокровно ставить на место каждого, кто нарушает закон и выступает против порядка. Типичный Жавер. Сам напросился на Сицилию – решил искоренить тамошнюю мафию. Сперва ее главари не обращали на него внимания – что им до какой-то полицейской ищейки?.. Но отец полез на рожон: ему удалось разговорить троих крестьян из тех, кто все видит и слышит, но держит язык за зубами. Уж не знаю, как он этого добился: может, даже пришлось нарушить свой пресловутый закон – в общем, сумел-таки сломить стену молчания и круговой поруки. Начальство сразу повысило его в чине, а мафия подослала к нему одного из своих людей, хотя и понимала, какой это риск: отец стрелял без промаха. Он и впрямь выпустил в этого камикадзе всю обойму, но прежде тот успел пропороть ему ножом предплечье и на всю жизнь отключить левую руку. После этого отца перевели в Милан, на сидячую работу.

Он не смотрел на Давида, ему было все равно, слушает тот или нет, он говорил так, будто читал молитву (рассказывать о жизни человека – это ли не молитва?), и все же чувствовал, что Давид слушает, более того, он еще никогда его так внимательно не слушал.

– Может быть, из страха, что и меня располосуют ножом, он не захотел, чтобы я шел в полицию, а поставил своей целью выучить меня на врача. Одному Богу известно, как он этого достиг со своим-то жалованьем писаря в квестуре, к тому же вдового (мать умерла, когда я еще в школе учился), но диплом я все-таки получил. Он в это время лежал в постели с сердечным приступом: сердце у него было слабое, и, как только начинались экзамены, он заболевал... Потом я пошел в армию, а он к моему возвращению (опять же непонятно, каким образом) устроил мне теплое местечко в клинике профессора Арквате. Наверно, я мог бы сделать карьеру, и тогда он бы дожил в счастье и довольстве до девяноста лет, но на пути мне попалась синьора Мальдригати. Та самая старая женщина, которую я убил уколом иркодина. Эвтаназия... Отец никогда и слова такого не слышал, для него, наверно, было бы легче, если б я лишился рассудка, впрочем, он, скорее всего, так и подумал.

Меня-то он простил: какой с умалишенного спрос? Но сам отлично отдавал себе отчет в том, что последствия моего поступка будут ужасны: дорога в медицину мне теперь заказана, и я навсегда останусь с «волчьим билетом». Это его и доконало.

Он умолк, а отец продолжал глядеть на него с фотографии, и этот суровый взгляд красноречиво свидетельствовал о том, что никогда во веки веков ему не понять, почему сын совершил убийство.

Посреди невеселых, опаленных летним солнцем раздумий его застиг врасплох голос Давида: Дука был совершенно не готов к тому, что парень может заговорить первым.