Она зашагала крупными шагами по комнате, а я замер, уничтоженный, на коленях, с поникшей головой, со слезами, струившимися по лицу.

– Поди сюда,– повелительно бросила мне Ванда, опускаясь на оттоманку. Я повиновался знаку ее руки и сел рядом с ней. Она мрачно смотрела на меня, потом вдруг взгляд ее просветлел, словно осветившись изнутри, она привлекла меня, улыбаясь, к себе на грудь и начала поцелуями осушать мои мокрые от слез глаза.

* * *

В этом-то и заключается трагикомизм моего положения, что я, как медведь под властью укротительницы, могу бежать – и не хочу… и все готов вынести, как только она пригрозит мне отпустить меня на волю.

* * *

Если бы она наконец снова взяла хлыст в руки! В нежной ласковости ее обращения со мной мне чудится что-то зловещее. Я сам себе кажусь маленькой пойманной мышью, с которой грациозно играет красавица кошка, каждую секунду готовая растерзать ее… и мое мышиное сердце готово разорваться.

Какие у нее намерения? Что она со мной сделает?

* * *

Она как будто совершенно забыла о договоре, о моем рабстве… Что бы это значило? Может быть, все это было простым упрямством, и она забросила всю эту затею в ту самую минуту, когда увидела, что я не оказал никакого сопротивления и покорился ее самодержавному капризу?

Как она добра ко мне теперь, какая ласковая, любящая!.. Мы переживаем блаженные дни.

* * *

Сегодня она попросила меня прочесть вслух сцену между Фаустом и Мефистофелем, в которой Мефистофель является странствующим схоластом. Глаза ее со странным выражением довольства покоились на мне.

– Не понимаю я этого, – сказала она, когда я кончил чтение,– как может человек носить в душе такие великие, прекрасные мысли, так изумительно ясно, разумно, глубоко анализировать их – и быть в то же время таким мечтателем, таким, сверхчувственным простаком.

– Ты довольна… – сказал я, целуя ее руки. Она нежно провела рукой по моему лбу.

– Я люблю тебя, Северин, – прошептала она, – никого другого я не могла бы любить больше… Будем благоразумны… правда?

Вместо ответа я заключил ее в объятья. Душа моя ширилась чувством огромного, глубокого, скорбного счастья… глаза мои увлажнились, слеза скатилась на ее руку.

– Как можно плакать! – воскликнула она. – Ты совсем дитя…

* * *

Катаясь сегодня, мы встретили в коляске русского князя. Он был явно поражен, увидав меня рядом с Вандой, и, казалось, хотел пронзить ее своими электрическими серыми глазами. Ванда же – я готов был в ту минуту броситься перед ней на колени и целовать ее ноги – как будто совсем и не заметила его, равнодушно скользнула по нему взглядом, как по неодушевленному предмету, как по дереву, и тотчас же повернулась ко мне со своей обворожительной улыбкой.

* * *

Когда я уходил от нее сегодня и пожелал ей спокойной ночи, мне показалось, что она вдруг стала рассеянна и расстроенна, без всякого внешнего повода. Что бы такое могло озабочивать ее?

– Мне жаль, что ты уходишь… – сказала она, когда я стоял уже на пороге.

– Ведь это от тебя зависит – сократить срок моего тяжкого испытания… Согласись перестать мучить меня! – умоляюще сказал я.

– Ты, значит, не допускаешь, что это положение и для меня мука… – проронила она.

– Так положи ей конец! – воскликнул я, обнимая ее. – Будь моей женой!

– Ни-ког-да, Северин! – сказала она мягко, но непоколебимо решительно.

– Что ты сказала?!

Я был испуган, потрясен до самой глубины души.

– Мужем моим ты быть не можешь

Я посмотрел на нее, медленно отнял руку, которой все еще обнимал ее талию, и вышел из комнаты. Она… не позвала, не вернула меня.

* * *

Долгая бессонная ночь. Десятки раз я принимал всевозможные решения и снова отказывался от них.

Утром я написал письмо, в котором объявил, что считаю нашу связь расторгнутой. Рука моя дрожала, когда я писал, и, когда запечатывал письмо, я обжег себе пальцы.

Когда я взошел на лестницу, чтобы отдать письмо горничной, у меня подкашивались ноги, я едва не упал.

Но дверь открыла Ванда сама, выглянув одной головой, на которой белели папильотки.

– Я еще не причесана, – с улыбкой сказала она. – Что вы хотели?

– Письмо…

– Мне?

Я кивнул головой.

– Ах, вы хотите порвать со мной? – воскликнула она насмешливо.

– Разве вы не заявили вчера, что я не гожусь быть вашим мужем?

– Повторяю это и сейчас.

– Ну вот – возьмите… – Я протянул ей письмо, дрожа всем телом; голос не повиновался мне.

– Оставьте его у себя, – сказала она, холодно глядя на меня. – Вы забываете, что теперь речь вовсе не о том, можете ли вы удовлетворить меня как муж, – а в рабы вы во всяком случае годитесь.

– Сударыня!.. – с негодованием воскликнул я.

– Да, так вы должны называть меня отныне, – сказала Ванда, откидывая голову с невыразимым пренебрежением. – Извольте устроить ваши дела в двадцать четыре часа, послезавтра я еду в Италию, и вы поедете со мной, в качестве моего слуги.

– Ванда!..

– Я запрещаю вам фамильярности со мной, – резко оборвала она. – Запомните также, что являться ко мне вы должны не иначе как по моему зову или звонку и не заговаривать со мной первый, когда я с вами не говорю. Зоветесь вы отныне не Северином, а Григорием.

Я задрожал от ярости и… к прискорбию должен сознаться – в то же время и от наслаждения, от острого возбуждения.

– Но… сударыня, вы ведь знаете мои обстоятельства, – смущенно заговорил я, – а я ведь завишу еще от своего отца… Сомневаюсь, чтобы он дал мне такую большую сумму, какая нужна для этой поездки…

– Значит, у тебя денег нет, Григорий, – сказала Ванда, очень довольная, – тем лучше! Тогда ты, значит, всецело зависишь от меня и оказываешься в самом деле моим рабом.

– Вы не приняли во внимание, – попытался я возразить, – что, как человек честный, я не могу…

– Я все приняла во внимание. Как человек честный, – голос ее звучал повелительно, – вы обязаны прежде всего сдержать свое слово, свою клятву, последовать за мной, в качестве моего раба, куда я прикажу, и повиноваться мне во всем, что я ни прикажу. А теперь ступай, Григорий!

Я направился к двери.

– Постой… можешь предварительно поцеловать мою руку.

И она с горделивой небрежностью протянула мне руку для поцелуя, а я… я, дилетант, я, осел, я, жалкий раб, припал к ней с порывистой нежностью своими горячими, пересохшими от волнения губами.

Мне еще милостиво кивнули головой – и отпустили меня.

* * *

Поздно ночью у меня еще горел огонь и топилась большая зеленая печь, так как мне надо было еще позаботиться о некоторых письмах и бумагах, а осень, как это бывает у нас обыкновенно, вдруг и сразу вступила в свои права.

Вдруг она постучала ко мне в окно деревянной ручкой хлыста.

Я отпер окно и увидел ее в ее опушенной горностаем кофточке и высокой, круглой казацкой шапке из горностая, вроде тех, которые носила иногда Екатерина Великая.

– Готов ты, Григорий? – мрачно спросила она.

– Нет еще, моя повелительница,– ответил я.

– Это слово мне нравится,– отозвалась она,– можешь всегда называть меня своей повелительницей,– слышишь? Завтра утром, в 9 часов, мы уезжаем отсюда. До железнодорожной станции ты будешь моим спутником, моим другом, а с той минуты, когда мы сядем в вагон,– ты мой раб, мой слуга. Закрой теперь окно и отопри дверь.