Но эта женщина – отнюдь не маленькая и импонирует мне страшно. Сегодня я попробовал нарисовать ее – и только гут отчетливо почувствовал, как мало подходят современные туалеты к этой голове камеи. В чертах ее мало римского, но очень много греческого.
Мне хочется изобразить ее то в виде Психеи, то в виде Астарты, сообразно изменчивому выражению ее глаз – одухотворенно-мечтательному или утомленному, полному изнеможения, когда лицо ее словно опалено огнем сладострастья. Ей хочется, чтобы я писал ее портрет.
Ну, хорошо – я напишу ее в мехах.
О, как мог я колебаться хотя бы минуту! Кому же идут царственные меха, если не ей?
Вчера вечером я был у нее и читал ей римские элегии. Потом я отложил книгу и фантазировал что-то собственное. Кажется, она была довольна… даже больше: она буквально приковалась глазами к моим губам и грудь ее прерывисто дышала.
Неужели мне это только показалось?
Дождь меланхолически стучал в оконные стекла, огонь мягко, по-зимнему, потрескивал в камине – я почувствовал себя у нее так уютно, тепло… на мгновение я забыл свое почтительное обожание и просто поцеловал руку красавицы, и она не рассердилась.
Тогда я сел у ее ног и прочел маленькое стихотворение, которое написал для нее.
Я молил в нем свою «Венеру в мехах», ожившую героиню мифа, дьявольски прекрасную женщину, мраморное тело которой покоится среди мирта и агав, положить свою ногу на голову ее раба.
На этот раз мне удалось пойти дальше первой строфы, но по ее повелению я отдал ей в тот вечер листок, на котором записал это стихотворение, и так как копии у меня не осталось, то я могу припомнить его теперь только в общих чертах.
Странное чувство я испытываю. Едва ли я влюблен в Ванду – по крайней мере, при первой нашей встрече я совершенно не испытал той молниеносной вспышки страсти, с которой начинается влюбленность. Но я чувствую, что ее необычайная, поразительная, истинно-божественная красота мало-помалу опутывает меня своей магической силой.
Не похоже оно и на возникающую сердечную привязанность. Это какая-то психическая подчиненность, захватывающая меня медленно, постепенно, но тем полнее и бесповоротнее.
С каждым днем мои страдания становятся все глубже, нестерпимее, а она… только улыбается этому.
Сегодня она сказала мне вдруг, без всякого повода:
– Вы меня интересуете. Большинство мужчин так обыкновенны – в них нет подъема, пафоса, поэзии; а в вас есть известная глубина и энтузиазм и – главное – серьезность, которая мне нравится. Я могла бы вас полюбить.
После недолгого, но сильного грозового ливня мы отправились вместе на лужайку, к статуе Венеры. Всюду над землей подымался пар, облака его неслись к небу, словно жертвенный Дым; над головами нашими раскинулась разорванная радуга; ветви деревьев еще роняли капли дождя, но воробьи и зяблики уже прыгали с ветки на ветку и так возбужденно щебетали, словно чему-то радовались. Воздух был напоен свежими ароматами.
Через лужайку трудно пройти, потому что она вся еще мокрая и блестит и искрится на солнце, словно маленький пруд, над подвижным зеркалом которого высится богиня любви – а вокруг головы ее кружится рой мошек и, освещенный солнцем, он кажется живым ореолом.
Ванда наслаждается восхитительной картиной и, желая отдохнуть, опирается на мою руку, так как на скамьях в аллее еще не высохла вода. Все существо ее дышит сладостной истомой, глаза полузакрыты, дыхание ее ласкает мою щеку.
Я ловлю ее руку и – положительно не знаю, как я решился! – спрашиваю ее:
– Могли бы вы полюбить меня?
– Почему же? – отвечает она, остановив на мне свой спокойный и ясный, как солнце, взор. – Но не надолго.
Одно мгновение – и я стою перед ней на коленях и прижимаюсь пылающим лицом к душистым складкам ее кисейного платья.
– Ну, Северин… ведь это неприлично!
Но я ловлю ее маленькую ногу и прижимаюсь к ней губами.
– Вы становитесь все неприличнее! – восклицает она, вырывается от меня и быстро убегает в дом, а в моей руке остается ее милая, милая туфелька.
Что это? Благословение?
Весь день я не решался показаться ей на глаза. Перед вечером я сидел у себя в беседке – вдруг мелькнула ее обворожительная огненная головка сквозь вьющуюся зелень ее балкона.
– Отчего же вы не приходите? – нетерпеливо крикнула она мне сверху.
Я взбежал на лестницу, но у самой двери меня снова охватила робость, и я тихонько постучался. Она сказала «войдите», а отворила дверь сама, остановившись на пороге.
– Где моя туфля?
– Она… я ее… я хочу… – бессвязно забормотал я.
– Принесите ее, потом мы будем вместе чай пить и поболтаем.
Когда я вернулся, она возилась за самоваром. Я торжественно поставил туфельку на стол и отошел в угол, как мальчишка, ожидающий наказания.
Я заметил, что у нее был немного нахмурен лоб и вокруг губ легла какая-то строгая, властная складка, которая привела меня в восторг.
Вдруг она звонко расхохоталась.
– Значит, вы… в самом деле влюблены… в меня?
– Да, и страдаю сильнее, чем вы думаете.
– Страдаете? – и она снова засмеялась.
Я был возмущен, пристыжен, уничтожен; но она ничего этого не заметила.
– Зачем же? – продолжала она. – Я отношусь к вам очень хорошо, сердечно.
Она протянула мне руку и смотрела на меня чрезвычайно дружелюбно.
– И вы согласитесь быть моей женой?
Ванда взглянула на меня… Не знаю, как это определить, как она на меня взглянула – прежде всего, кажется, изумленно, а потом немного насмешливо.
– Откуда это вы вдруг столько храбрости набрались? – проговорила она.
– Храбрости?..
– Да, храбрости жениться вообще, и в особенности на мне? Так скоро вы подружились вот с этим? – Она подняла туфельку. – Но оставим шутки. Вы в самом деле хотите жениться на мне?
– Да.
– Ну, Северин, это дело серьезное. Я верю, что вы любите меня, и я тоже люблю вас – и, что еще лучше, мы интересуем друг друга, нам не грозит, следовательно, опасность скоро наскучить друг другу. Но ведь я, вы знаете, легкомысленная женщина – и именно потому-то я отношусь к браку очень серьезно, – и если я беру на себя какие-нибудь обязанности, то я хочу иметь возможность и исполнить их. Но я боюсь… нет… вам будет больно услышать это.
– Будьте искренни со мной, прошу вас! – настаивал я.
– Ну, хорошо, скажу откровенно: я не думаю, чтоб я могла любить мужчину дольше, чем… Она грациозно склонила набок головку и соображала.
– Дольше года?
– Что вы говорите! Дольше месяца, вероятно.
– И меня не дольше?
– Ну, вас… вас, может быть, два.
– Два месяца! – воскликнул я.
– Два месяца – это очень долго.
– Сударыня, это больше, чем антично…
– Вот видите, вы не переносите правды.
Ванда прошлась по комнате, потом вернулась к камину и, прислонившись к нему, опершись рукой о карниз, молча смотрела на меня.
– Что же мне с вами делать? – заговорила она через несколько секунд.
– Что хотите,– покорно ответил я,– что вам доставит удовольствие…
– Как вы непоследовательны! – воскликнула она. – Сначала требуете, чтобы я стала вашей женой, а потом отдаете мне себя, как игрушку.
– Ванда… я люблю вас!
– Так мы снова вернемся к тому, с чего начали. Вы любите меня и хотите, чтобы я была вашей женой,– но я не хочу вступать в новый брак, потому что сомневаюсь в прочности моих и ваших чувств.
– А если я хочу рискнуть на брак с вами?
– Тогда остается еще вопрос: хочу ли я рискнуть на брак с вами? – спокойно проговорила она. – Я отлично могу себе представить, что могла бы отдаться одному на всю жизнь; но в таком случае это должен был бы быть настоящий мужчина, который импонировал бы мне, который властно подчинил бы меня силой своей личности – понимаете? А все мужчины – я отлично это знаю! – едва только влюбятся, становятся слабы, покладисты, смешны, отдаются всецело в руки женщины, пресмыкаются перед ней на коленях. Между тем я могла бы долго любить только того, перед кем я ползала бы на коленях. Но вы мне так полюбились, что я… хочу попробовать.