Ванда невольно взглянула на свои руки, я это заметил и не мог не улыбнуться.

– Что элемент сверхчувственности всегда преобладал в моей душе, вы можете видеть из того, что, будучи влюблен в свою тетку, я был влюблен, в сущности, в жестокое наказание розгами, которому она подвергла меня, а во время увлечения одной молодой актрисой, за которой я ухаживал года два спустя, – был влюблен только в ее роли. Позже я увлекался еще одной очень уважаемой женщиной, разыгрывавшей неприступную добродетель и в заключение изменившей мне для одного богатого еврея.

Вот оттого-то я и ненавижу эту разновидность поэтичных, сентиментальных добродетелей, что меня обманула, продала женщина, лицемерно рисовавшаяся самыми строгими принципами, самыми идеальными чувствованиями. Покажите мне женщину, достаточно искреннюю и честную, чтобы сказать мне: «Я – Помпадур, я – Лукреция Борджиа», – и я буду молиться на нее!

Ванда встала и открыла окно.

– У вас оригинальная манера – разгорячать фантазию, взвинчивать нервы, ускорять биение пульса. Вы окружаете порок ореолом, если только вы искренни. Ваш идеал – смелая, гениальная куртизанка. О, вы из тех мужчин, которые способны бесповоротно погубить женщину!

* * *

Среди ночи кто-то постучал ко мне в окно; я встал, открыл его и испуганно отшатнулся. За окном стояла Венера в мехах – точь-в-точь такая, какой она явилась ко мне в первый раз.

– Вы взволновали меня вашими рассказами – я ворочалась с боку на бок в постели, не могу уснуть. Приходите-ка, поболтаем.

– Сию минуту.

Когда я вошел, Ванда сидела на корточках перед камином, стараясь растопить его.

– Осень уже чувствуется,– заговорила она, – ночи уже порядочно холодные. Боюсь, что вам это будет неприятно, но я не могу сбросить своего мехового плаща, пока в комнате не станет тепло.

– Неприятно… плутовка!.. Вы ведь знаете… – я обнял ее и поцеловал.

– Знаю, положим, – но мне не ясно, откуда у вас это пристрастие к мехам.

– Это врожденное, я обнаруживал его еще в детстве. Впрочем, на людей нервных меха вообще действуют возбуждающе, и это вполне естественно объясняется. В них есть какое-то физическое обаяние, которому никто не в силах противиться, – какое-то острое, странное очарование. Наука доказала существование известного родства между электричеством и теплотой, а родственное действие их на человеческий организм и совсем бесспорно. Жаркие пояса порождают более страстную породу людей, теплая атмосфера вызывает возбуждение. Точно такое же влияние оказывает электричество.

Этим объясняется волшебное влияние присутствия кошек на очень впечатлительных людей – то обстоятельство, что эти грациозные зверьки, эти живые электрические батареи, искрящиеся и изящные, были любимцами таких людей, как Магомет, кардинал Ришелье, Кребильон, Руссо, Виланд.

– Итак, женщина, которая носит меха, не что иное, как большая кошка, как электрическая батарея большой силы? – воскликнула Ванда.

– Именно. Этим я объясняю себе и то символическое значение, которое меха приобрели как атрибут могущества и красоты.

В этом смысле в былое время монархи и могущественная знать присваивали себе исключительное право ношения их, а великие художники пользовались ими при изображении королев и красавиц,– и Рафаэль для божественных форм Форнарины и Тициан для розового тела своей возлюбленной не нашли более драгоценной декорации, чем темные меха.

– Благодарю вас за этот учено-эротический трактат, но вы не все мне сказали; вы связываете с мехом еще что-то другое, субъективное.

– Вы правы. Я уже неоднократно говорил вам, что для меня в страдании заключается особенная, своеобразная прелесть; что ничто так не в силах взвинтить мою страсть, как тирания, жестокость и – прежде всего – неверность прекрасной женщины. А такую женщину, этот странный идеал в области эстетики безобразия – с душой Нерона в теле Фрины, – я не могу представить себе без мехов.

– Я понимаю,– проговорила Ванда, – они придают женщине что-то властное, импозантное.

– Не одно это,– продолжал я. – Вы знаете, что я – «сверхчувствен», что у меня все коренится больше всего в фантазии и из фантазии питается. Я развился очень рано и с ранних лет обнаруживал повышенную впечатлительность. В десятилетнем возрасте мне попали в руки жития мучеников. Я помню свое чувство ужаса и в то же время восторга, когда я читал, как они изнывали в темницах, как их клали на раскаленные колосники, простреливали стрелами, бросали в кипящую смолу, отдавали на съедение диким зверям, распинали на кресте, – и они выносили все эти ужасы как будто с радостью.

С тех пор мне начали представляться страдания, жестокие мучения – наслаждением, и особенно высоким наслаждением – переносить их от прекрасной женщины, потому что женщина была для меня с самого раннего возраста средоточием всего поэтического, как и всего демонического.

Женщина была моим истинным культом.

Я видел в чувственности нечто священное – даже единственное священное; в женщине и ее красоте – нечто божественное, так как главное назначение ее составляет важнейшую задачу жизни: продолжение рода. В женщине я видел олицетворение природы, Изиду, а в мужчине – ее жреца, ее раба. Я исповедовал, что женщина должна быть по отношению к мужчине жестока, как природа, которая отталкивает от себя то, что служило для ее надобностей, когда больше в нем не нуждается, и что ему, мужчине, все жестокости, даже самая смерть от ее руки должны казаться высоким счастьем сладострастия.

Я завидовал королю Гунтеру, которого властная Брунгильда связала в брачную ночь; бедному трубадуру, которого его своенравная повелительница велела зашить в волчью шкуру, чтобы потом затравить его, как дикого зверя. Я завидовал рыцарю Этираду, которого смелая амазонка Шарка хитростью поймала в лесу близ Праги, затащила на гору и, позабавившись им некоторое время, велела его колесовать…

– Отвратительно, ужасно! – воскликнула Ванда.– Желала бы я, чтобы вы попали в руки женщины этой дикой расы,– в волчьей шкуре, под зубами псов или на колесе,—поэзия для вас небось исчезла бы!

– Вы думаете? Я этого не думаю.

– Ну, вы в самом деле не вполне нормальны.

– Возможно. Выслушайте меня, однако, до конца. С тех пор я с настоящей жадностью набросился на книги, в которых описывались самые ужасные жестокости, и с особенным наслаждением рассматривал картины, гравюры, на которых они изображались, – кровожадных тиранов, сидевших на троне, инквизиторов, подвергавших еретиков пыткам, сожжению, казням всякого рода, всех женщин, отмеченных на страницах всемирной истории, известных своим сладострастием, своей красотой, своим могуществом, вроде Лукреции Борджиа, Агнесы Венгерской, королевы Mapi о. Изабеллы, султанши Роксоланы, монархинь восемнадцатого столетия, – и всех их я видел в мехах или в горностаем подбитых мантиях.

– И оттого меха пробуждают ваши давнишние странные фантазии,– сказала Ванда, кокетливо кутаясь в то же время в свой великолепный меховой плащ, и темные блестящие шкурки соболей обворожительно мерцали, охватывая ее грудь и руки.– А сейчас как вы чувствуете себя? Как будто вас уже наполовину колесовали?

Ее зеленые глубокие глаза остановились на мне со своеобразным насмешливым довольством, когда я, охваченный страстью, не в силах владеть собой, упал перед ней на колени и обвил ее руками.

– Да… да… вы пробудили в моей душе мою заветную, долго дремавшую фантазию…

– И вы хотели бы?..

Она положила руку мне на затылок.

Под теплотой маленькой руки, под нежным взглядом ее глаз, испытующе смотревших на меня из-за полусомкнутых век, меня охватил сладостный туман, я опьянел.

– Быть рабом прекрасной женщины, женщины, которую я люблю, которую боготворю!

– И которая за то жестоко обращается с вами! – перебила Ванда, засмеявшись.

– Да, которая меня связывает и наносит мне удары, топчет меня ногами, отдаваясь другому.