— Ну? — спросил я. — У кого больший козырь?
Никто не ответил. Тут раздался голос того, кто говорил лишь тогда, когда к нему обращался его закадычный друг Дик Хаммердал, а именно голос долговязого Пита Холберса:
— Эй, вот так потеха! Никто не будет обмениваться. Олд Уоббл проиграл!
Старик так скрипнул зубами, что это услышали все, грубо выругался и закричал мне, задыхаясь от ярости:
— Будь ты проклят, подлый пес! Все черти ада служат тебе, потому что ты продал им свою душу, иначе тебе не удалось бы все это подстроить! Я ненавижу тебя такой ненавистью, какую не чувствовал еще ни один человек в мире, слышишь ты, немец проклятый!
— А мне тебя искренне жаль, — ответил я спокойно. — Я знал многих, достойных сожаления людей, но о тебе я сожалею более всех. Ты даже представить себе не можешь, как велико сострадание, которое ты вызываешь. Пускай Бог когда-нибудь почувствует хоть малую часть той жалости, которую я испытываю к тебе сейчас! Это мой ответ на твои проклятия, потому что проклятия из твоих уст каждому, к кому они обращены, должны обратиться в благословение и принести счастье! А теперь я больше не хочу с тобой разговаривать. Ты слишком жалок, на тебя больно смотреть. Убирайся с глаз долой на все четыре стороны!
Я подошел к нему, разрезал веревки, которыми он был связан, и отвернулся. Я думал, он быстро вскочит и кинется прочь. Однако я услышал, как он медленно поднялся, а затем, почувствовал на плече его руку. Он произнес насмешливо:
— Значит, тебе больно на меня смотреть? Поэтому ты меня отпускаешь? Только не воображай, что ты морально выше меня! Если Бог действительно есть, то я в его глазах не ниже тебя! Он создал меня и тебя, и в том, что я в этом мире занимаю не то место, какое занимаешь ты, а другое, виноват не я, а он! К нему обращай свое негодование, а не ко мне. И если есть вечная жизнь и есть высший суд, то тогда не Бог мне, отягощенному так называемыми ошибками и грехами, а я ему вынесу окончательный приговор! Ты увидишь, что вся твоя кротость и набожность не стоит и выеденного яйца.
В сущности, тобой самим движет не что иное, как сознание, что все равно нет добрых и злых людей, потому что во всем виноват один Бог, изобретатель всех грехов. Ну, счастливо тебе, рыцарь любви и милосердия! Сегодня я остался очень доволен тобой и твоими нелепостями. Но не думай, что при встрече с тобой я буду разговаривать не пулями, а как-нибудь иначе. Здесь, в прерии, нам двоим тесно, один из нас должен уйти. Я знаю, что ты очень боишься крови, так я вскрою тебе вены. Это, кстати относится и к остальным. Счастливо оставаться! Вы скоро услышите обо мне.
Оружие мы у пленника отобрали, естественно. Ружье Уоббла висело у седла его лошади, а его нож был на поясе у Дика Хаммердала. Старый ковбой подошел к толстяку и протянул руку, чтобы снять с пояса нож, но тот отвернулся и сказал:
— Что ты хочешь? Нечего шарить на моем поясе.
— Мне нужен мой нож! — заявил Уоббл.
— Теперь он принадлежит мне, а не тебе.
— Ого! Оказывается, я имею дело с ворами и мошенниками!
— Попридержи язык, старый плут, иначе я за себя не ручаюсь! Ты знаешь законы прерии: оружие пленника не принадлежит ему.
— Я больше не пленник!
— Пленник или не пленник — мне это безразлично. Если Олд Шеттерхэнд вернул тебе свободу, то это еще не значит, что он вернул тебе и оружие.
— Возьми его себе и будь ты проклят, толстый пес! Осэджи мне дадут новый.
Он подошел к своей лошади, снял с седла ружье, перекинул его через плечо и хотел было уже вскочить на коня, когда раздался голос Виннету:
— Стой! Положи ружье на место!
В голосе и в лице апача было что-то такое, что заставило Уоббла подчиниться, несмотря на его обычную манеру на все возражать и всему противиться. Он снова повесил винтовку на седло, потом повернулся ко мне и все-таки запротестовал:
— Что это значит? Ружье и лошадь — мои!
— Нет, — возразил Виннету. — Если мой брат Шеттерхэнд вернул тебе свободу, то этим он лишь показал отвращение, которое каждый человек испытывает к тебе. Мы предаем тебя не суду нашей мести, а справедливому суду великого Маниту. Ты получил бы назад и свою лошадь, и винтовку, но ты пригрозил нам, что всем пустишь кровь из вен, поэтому, кроме свободы, ты не получишь ничего. Но если через десять минут ты будешь еще здесь, то мы вздернем тебя на первом попавшемся суку. Я сказал. Хуг! Уходи.
Уоббл громко рассмеялся, низко поклонился и с иронией ответил:
— Сказано по-королевски. Жалко только, что для меня это пустое тявканье. Я ухожу, но обещаю, что мы скоро увидимся.
Он круто развернулся, поднялся по склону низины и исчез за ее краем. Через некоторое время я из осторожности поднялся вслед за ним и увидел, как он медленно брел своей расхлябанной походкой вдоль обрыва. Раньше я уважал этого человека — не только из-за его возраста, но также из-за его славы настоящего вестмена, которая у него тогда была. То, что я его отпустил и на этот раз, было не результатом каких-то долгих раздумий, а скорее минутным порывом, внезапным чувством отвращения, из-за которого я не мог с ним больше говорить.
Виннету вполне одобрил такое мое поведение. Хаммердал и Холберс — нет; однако они все равно не посмели мне делать упреки. Тресков, напротив, недовольный новым проявлением моей мягкости, как блюститель закона, обратился ко мне, когда я спустился обратно:
— Не подумайте ничего плохого, мистер Шеттерхэнд, но мне кажется, вы поступили неправильно. Я не хочу говорить с христианской точки зрения, хотя и здесь вы неправы, поскольку христианство учит не оставлять зло безнаказанным. Но поставьте себя на место человека, состоящего на государственной службе, чей долг — соблюдение законов. Что бы вы тогда сказали, когда из ваших рук, но не по вашей вине, снова и снова ускользает неисправимый мерзавец? Этот подонок заслужил смертной казни уже раз сто, хотя бы как «убийца индейцев». Что должен сказать юрист, если вы прикладываете все усилия к тому, чтобы он в очередной раз сумел избежать заслуженного наказания? Я вас просто не понимаю!
— Как по-вашему, я — юрист, мистер Тресков? — спросил я.
— Думаю, нет.
— Может, криминалист?
— Наверное, нет.
— Хорошо! В мои намерения не входит помогать ему избежать наказания, просто я не хочу быть ни судьей, ни палачом. Я глубоко убежден, что он не избежит своей судьбы и ему будет вынесен приговор еще в этом мире, причем без меня в роли вершителя его судьбы. Вы можете не понимать меня, но не станете же по крайней мере спорить, что в душе, в сердце человека есть законы, которые переступить сложнее, чем любые параграфы ваших кодексов!
— Может быть! В этом отношении моя душа не так тонко устроена, как ваша. Но я должен обратить ваше внимание на те последствия, которые возникнут, если слушаться таинственных и непонятных мне внутренних законов.
— Какие последствия? Назовите мне хоть один случай!
— Вы пощадили Уоббла. Но что нам теперь делать с вождем осэджей, соучастником преступления? Его тоже надо освободить без всякого наказания?
— Я бы освободил.
— Тогда к черту все ваши так называемые законы прерии, которые вы так восхваляли!
— В первую очередь я — человек и лишь в пятую, шестую — вестмен. Осэджей предали белые, теперь, по их воззрениям, они имеют полное право напасть на фермы бледнолицых и отомстить. И должны ли мы теперь судить Шако Матто за несовершенное преступление?
— Ладно, отвлечемся от этого нападения. Но он ведь покушался на нашу жизнь! — сказал Тресков.
— Претворил ли он свои планы в жизнь?
— Конечно, нет. Но вы ведь знаете, что наказуема и попытка убийства.
— Вы сейчас говорите как типичнейший юрист.
— И я обязан вас просить присоединиться к моей точке зрения.
— С удовольствием! Итак, попытка убийства наказуема, а намерения вождя уже вступили в стадию попытки, не так ли?
Тресков помедлил с ответом, потом заворчал:
— Намерения — попытка — может быть, по крайней мере, так называемая отдаленная попытка… Ах, оставьте меня в покое, мистер Шеттерхэнд, со своей казуистикой!